Их не пугали немецкие лица, лающие хриплые голоса, голубые глаза, тяжелая, размашистая поступь, но их пугали немецкие руки. Они не боялись их арийских шевелюр и автоматов: они боялись их рук. Когда колонна немецких солдат появлялась на дороге, еврейские девушки, прятавшиеся в полях и в лесах среди акаций и берез, дрожали от страха, и, если одна из них начинала плакать или кричать, подруги затыкали ей рот ладошкой или пуком соломы. Бедняжка продолжала кричать и отбиваться, боясь попасть в немецкие лапы, она уже ощущала под своей одеждой цепкие мерзкие руки, чувствовала, как железные пальцы проникает в ее тайную плоть. Еврейские девушки прятались в полях, растянувшись в борозде среди пшеничных стеблей, в лесу из теплых золотистых растений, и замирали, чтобы не шевелить колосья. Если в безветренную погоду немцы замечали шевеление хлебной нивы, они кричали: «Achtung! Партизаны!» – и выпускали автоматные очереди по пшеничному золоту. Еврейские девушки соломой затыкали раненым подругам рты, чтобы те не кричали, умоляли молчать, упершись коленом в грудь, прижимали их к земле, зажимали горло одеревеневшими от страха пальцами, только бы те не кричали.
Им было по восемнадцать-двадцать лет, они были молоды и красивы, а уродицы и калеки оставались сидеть взаперти в домах бессарабских гетто и, подняв занавеску, смотрели на проходящих немецких солдат и дрожали от страха. Может, не только страх, но что-то еще вызывало дрожь в тех бедных горбатых, хромых и увечных девушек со следами золотухи, или оспы, или экземы. Они дрожали от страха, поднимая занавески, чтобы посмотреть на идущих мимо немцев, испуганно отшатывались от их случайного взгляда, нечаянного жеста или слова и, смеясь, краснея и покрываясь испариной, перебегали, хромая и наталкиваясь одна на другую, к другому окну в темной комнате, чтобы увидеть уже свернувших за поворот немецких вояк.
Прятавшиеся в полях и лесах девушки испуганно бледнели, услышав шум моторов, стук лошадиных копыт или шум колес на дорогах, ведущих из Бельц через Сороки и дальше через Днестр на Украину. Они жили, как дикие животные, питаясь тем скудным провиантом, который удавалось добыть у крестьян: куском хлеба или мамалыгой, крохами брынзы. Иногда перед закатом немцы выходили на полевую охоту на еврейских девушек. Они расходились, как растопыренные пальцы огромной руки, они прочесывали пшеничные поля и перекликались молодыми хрипловатыми голосами: «Курт! Фриц! Карл!» – так охотники в загоне прочесывают вересковую пустошь, чтоб поднять куропаток или перепелок.
Застигнутые врасплох испуганные жаворонки взмывали в пыльном воздухе заката, солдаты провожали птиц взглядом, а спрятавшиеся в пшенице девушки затаив дыхание смотрели на сжимающие приклады руки, немецкие руки, неотвратимо цепкие руки, покрытые белесым, похожим на овечий очес пухом, которые то появлялись, то пропадали среди колосьев. Вот загонщики уже близко, они шагают, пригнувшись, слышится их громкое, хриплое дыхание. Они шагают до тех пор, пока не вскрикнет одна, потом другая, потом еще.
Однажды санитарная служба 11-й немецкой армии решила открыть в городке Сороки военный бордель. Но кроме старух и уродиц других женщин в городке не оставалось. Город был разрушен немецкими и русскими минометными обстрелами и бомбежками, почти все население бежало, молодые ушли с советскими войсками за Днепр, уцелел только городской парк и квартал вокруг старинного, построенного генуэзцами замка, что стоит на западном берегу Днестра посреди лабиринта из низеньких деревянных и глиняных домишек, населенных нищими татарами, румынами, болгарами и турками. С высоты нависающей над рекой кручи был виден зажатый между Днестром и крутым лесистым холмом город с разрушенными или почерневшими от пожарищ домами, некоторые из них еще дымились за парком. Таким был город Сороки на Днестре – почти стертое с лица земли поселение с запруженными военными колоннами дорогами, – когда в одном уцелевшем доме под стеной генуэзского замка был открыт военный бордель.