Почему она так обращается к тебе? Кто? Не строй из себя дурака, ты же понимаешь, о ком я говорю. Почему она бежит за тобой по улице? Ты хочешь жить один? Может быть, тебе действительно лучше одному, и то, что я сделала… то, что совершила… весь этот ужас… Скажи: ты любишь меня? Кто тебе звонил вчера вечером? Почему тогда ты ушел говорить на кухню и дверь закрыл? Где ты был днем?
От Кирпичникова вы ушли в двенадцать, а на работу ты приехал в три. У тебя был отключен телефон – я знаю, что это значит!!! Это никогда не кончится! Я не могу с этим жить.
Меня просто не хватит на это! – Она плакала, отталкивая мои руки, потом плакала еще, обняв меня, потом целовала, еле уговорил погулять, пока не стемнеет. Мы ходили по парку вдоль Больших Академических прудов, я все время думал, о чем поговорить еще, если наступит тишина, а завтра без предупреждений вырваться и улететь в Феодосию.
Отец
Утром я двигался с бесцельной замедленностью, чувствуя себя щепкой, плывущей сонной, пустой дорогой в Шереметьево и дальше: от паспортного контроля до таможни, предопределив себя на многие часы вперед.
Из иллюминатора дуло, стена салона покрылась холодной росой.
Синяя портьера, скрывающая стюардесс, по-театральному волнующе колыхалась, ругалась всем недовольная вечная тетка из бизнес-класса, навьюченная пакетами «дьюти фри». Я почитал инструкции и почувствовал себя ничтожеством перед «расстегнуть ремень, выдернуть за тросик шпильки из штырей чехла и вытолкнуть трап наружу».
Трансфер в виде дохлого «Москвича» – водитель дорогой в Феодосию (равнина, затем татарские холмы) рассказывал советскую старину: базы подводных лодок, выдерживали прямое попадание термоядерной бомбы! – добавил:
– За голубые плавки во время «оранжевой» революции могли избить. – И простился: – Добавишь двадцаточку?
Чтобы отдыхали вы хорошо, а умирали еще лучше!
Надо мной летали комары, а повыше кружили чайки.
Рай – все приехали счастливо жить. В каждом подвальном окошке, на каждой веревочке над голубятней, на гаражных воротах и сарайных дверях сушатся плавки и купальники. В отгороженных уголках под табличкой «сладкая вата» темные люди прядут неспешно, и снежная пряжа в их руках собирается в кокон, напухает в папаху.
Отъезжающие фотографируются в обнимку в усадебной беседке со скульптурой полуодетой греческой женщины – скульптура с брезгливым видом отвернулась от собравшейся очереди.
Вечером на набережной водители и захолустные инженеры с мрачным достоинством исполняют под караоке песни про воровскую долю, почти всегда поминая «девочку» («нету силы забыть»), мимо снуют бледные официантки в матросских костюмах из кафе «Морячка».
Как всегда, жаль одиноких девушек, возвращающихся в сумерках в снятые комнаты в лучших нарядах, – побродили вдоль по набережной, посмотрели на цены, послушали музыку и – на оплаченное койко-место, домой.
Как всегда, хочется приехать сюда на подольше, хочется любить всех этих девушек. Хочется невозможного.
На пляже панамки, похожие на бумажные кораблики.
Загорают девушки, выставив под солнце изнанки бедер с красными прыщами и кровавыми следами депиляционных усилий, и тети с волосатыми поясницами.
Выходят из воды красавицы, с привычной строгостью вглядываясь в заинтересованные лица. Пьяный лежит в прибое лицом вниз, волочась по камням, как водоросль среди плавающих окурков.
Я попытался расколотить галькой персиковую мокрую косточку, и она улетела над пляжем крупнокалиберной пулей, страшно отразившись от бетонной стены набережной, чуть не убив мальчика сорока лет с праздником под трусами; полистал газеты: ожила статуя богородицы; вздохнул, поднялся, лабиринтом пробрался к лестнице меж полотенец, одеял и животов, ожидаемо споткнувшись о сонную, беззащитную ногу, обогнул две надувные горки – с них врезались в воду подростки и молодежь, отдал старушке, дежурившей у искомых кабинок, пятьдесят украинских копеек и медленно отмотал полтора метра туалетной бумаги на глазах у красавиц, раскинувшихся вокруг бассейна на лежаках.
Семнадцатого июня в Мексике приземлился самолет с новым имперским послом. Уманский, пенсионер, отпылившийся два года в членах коллегии Наркомата иностранных дел, заведуя цензурой, возвращен императором в железные и должен переносить огонь. Он отказался от любимой женщины. Он сжег дочь, убитую неизвестным (на момент отлета, да и сейчас), умчался из крематория на аэродром, спасая остатки будущего, – урна с прахом осталась на помойке. Очевидец, поверхностно знавший Костю, сообщил нам: «Из самолета вышел другой человек» – на фото Уманского легко опознать: погрузневший, короткошеий, в добротном широком пальто, в окружении флотских фуражек со сдержанным, брезгливым любопытством рассматривает встречающую суету, отвернувшись от кинохроники и дам со сложноуложенными волосами на затылках, пока не вступили духовые инструменты; неподалеку горбоносая женщина в шляпе с черными лентами – Раиса Михайловна?