— Эй, ты! Заткни хайло!
Понурившись, Паул кусал губы. Такой уж здесь был порядок — или отвечай: «Слушаюсь!» — или опускай голову.
— И дед Пистоль иногда вспоминает, ежели выпьет. А когда трезвый, так молчит.
— А еще что новенького?
— Фрусина в Бухарест переехала. И Мелаке теперь приезжает только по воскресеньям — в футбол с парнями погонять. Говорит, они оба по тебе скучают.
— Плевать я хотел на Пистолеву старуху, а вот как бабка Аурика — не померла еще за четыре-то года?
— Не говори так!
— А кой черт их понес в такую темень, да еще посреди дороги?!!
Она не ответила. Не нашлась, что ответить. Просто прикурила еще одну сигарету и протянула ему.
— А с машиной что? Нашла кого-нибудь, кто толк понимает?
— В сарае она. Я ее половиками прикрыла.
— Дались тебе эти половики! Лучше бы позвала дядьку Фане — мотор прочистить.
Опустив голову, она повторила его слова в первом лице единственного числа.
Повидав Паула, Эмилия почувствовала себя увереннее. Время побежало быстрее. Правда, ей не удалось сказать ему самое главное. Вернее, она не решилась сказать ему это. Ведь Паул и слышать не желал ни о чем, кроме того, что имело отношение к его аварии. Все остальное он считал ерундой. В самом деле, что интересного может произойти с одинокой женщиной, живущей в деревне? С тех пор как он попал «туда», Паул не мог понять, что и «на воле» есть о чем плакать. Бедняга, он воображал, что в селе еще говорят о нем! Словно всем делать нечего, кроме как вспоминать о той аварии. Старший инженер заговорил о нем, только когда она сказала, что едет на свидание. А если бы Паул слышал, каким тоном спрашивал о нем Пузан… Его лучший друг, Пузан! И что бы сказал Паул, если б узнал, что соседки снова называют ее «барышней», как десять лет назад…
А Паул держался так, словно этих четырех лет и в помине не было. Даже вопросы задавал одни и те же.
— Откуда тебе знать, каково это — считать каждый день, — сказал он ей как-то. Может, дни она и вправду не считала, но он-то почти не изменился за эти годы — время словно остановилось для него, у нее со временем были совсем другие отношения.
— А у тебя появились новые морщинки! — заметил Паул на последнем свидании. В его голосе она уловила злорадство. Но ведь и морщинки были той самой «ерундой», как и все, о чем ей так хотелось рассказать. Ей не по силам оказалось вычеркнуть эти годы из своей жизни, а ему это удалось. Она вся извелась от одиночества и ожидания, от этой «ерунды», которую он презирал. Каждый раз, приезжая к нему, она покорно встречала молчаливый упрек в его глазах. Такой же полный тоски взгляд был там у всех — в нем сквозило неосознанное сожаление, что у других есть то, чего они лишены. Но разве она виновата, что живет «на воле»? Зачем Паул мучит ее, вынуждая испытывать вину за то, что она сидит по другую сторону стола? Ничего себе свобода — сидеть напротив него!
В конце концов, если бы не он, она бы наверняка уехала из этой проклятой дыры или по крайней мере нашла бы какой-то выход, например снимала бы квартиру в Бухаресте, а сюда бы приезжала на работу — так делали почти все учителя, докторша и новый инженер, с которым подрался Пузан. За четыре года она просто возненавидела эту жизнь!
С раннего утра и допоздна она была в школе. То вскапывала с детьми пришкольный участок, то репетировала с ними концерт к очередному празднику, но, когда надо было провести урок французского, она, входя в класс, вся сжималась от страха и отвращения. Учебники ей опротивели: она давно знала их наизусть и, читая вслух, нарочно делала ошибки, предоставляя детям исправлять их.
Уроки стали для нее сущим наказанием, избежать которого она пыталась, позволяя ученикам рассказывать ей деревенские сплетни или ябедничать друг на друга.
Однажды после уроков Симона, учительница физики, пригласила Эмилию в гости.
Симона жила в двухкомнатной квартире неподалеку от Северного вокзала. Она была замужем за актером-трагиком и за несколько лет супружества переняла у него излишне аффектированную манеру говорить и страсть к собственным фотографиям. Стены в квартире были сплошь завешены ими. На обороте Симона всегда помечала, где и когда был сделан снимок. Почерк у нее был круглый, со множеством завитушек.
Показав Эмилии квартиру и пересмотрев с ней все свои фотографии, Симона прикатила из кухни сервировочный столик с латунными ножками и без одного колеса; на нем стоял кофейник и бутылка из-под «Чинзано», на три четверти заполненная наливкой из грецких орехов. Столик, с гордостью сообщила Симона, был антикварный. Она купила его в комиссионке. Отсутствие колеса — пустяки, конечно, если умеешь обращаться с такой вещью.
— Серджиу так даже больше нравится… — сказала она.
Кофе был горький. Наливка — такая сладкая, что склеивала рот. Симона посоветовала их смешать.
— Серджиу, правда, не в восторге от ореховой наливки.
Эмилия, хоть и не была знакома с Серджиу, про себя решила, что у него хороший вкус.
— Паул тоже терпеть не может наливки…
Симона заглянула ей в глаза:
— Прости, дорогая, но чтоб мне провалиться, если я тебя понимаю! Ну, сколько ты с ним прожила?