Там было, наверное, человек двадцать. Я и не знал, что у нас так много знакомых. В квартале с нами почти не разговаривали. Возможно, эти люди как-то связаны с парикмахерской? Не знаю. Я к ним не приближался. Не видел ни его, ни ее. Меня вдруг заметили, узнали, стали на меня показывать и перешептываться. Рюкзак как-то сам соскользнул со спины. Тащить его у меня не было никаких сил.
Он обнимает себя руками.
– Вдруг подходит ко мне один высокий такой, с черной бородой-метелкой из
Довале пристально смотрит на меня. Его глаза впиваются в мои. Я отдаю ему все, что есть у меня, и все, чего у меня нет.
– Он подводит меня к такому строению из камня, мы заходим внутрь. Я не смотрел. Зажмурил глаза. Думал, может быть, папа или мама будут там, они ждут меня. Произнесут мое имя. Ее голосом или его голосом. Ничего я не услышал. Открыл глаза. Их там не было. Только какой-то тучный религиозный парень с закатанными рукавами быстрыми шагами прошел сторонкой с лопатой в руках. А тот, с бородой, волочит меня дальше. Мы прошли в зал и вошли в еще одну дверь. Я заметил, что это совсем небольшая комната, были там на одной стене большие раковины, с ведром, и еще несколько влажных полотенец или простыней. И продолговатая такая тележка на колесиках, а на ней – какой-то сверток, обернутый белой материей, и я уже понял, что это: там человек…
А тот, высокий, говорит мне: «Проси прощения», – а я…
Довале роняет голову на грудь, обнимает себя крепко-крепко.
– Я не двинулся с места. А он тычет мне пальцем в плечо сзади: «Проси прощения», – говорит он мне еще раз. Я спрашиваю: «У кого?» Я не смотрел на тележку, только вдруг промелькнуло в голове: «Это вообще-то не очень уж длинный сверток, и, возможно, это не она, это не она!» Может быть, я зря испугался. Просто мозг сыграл злую шутку. И тут я испытал такое счастье, которое не испытывал никогда в жизни. Ни до этого, ни после этого. Безумное счастье, словно это я сам спасся от смерти в эту минуту. Он снова толкает меня в плечо: «Проси прощения!» И я снова спрашиваю: «У кого?» И тут его осенило, он перестал тыкать пальцем и спросил: «Ты не знаешь?» Я ему ответил, что не знаю. Он перепугался: «Тебе не сказали?» Я снова ответил: «Нет». И он наклонился низко-низко, стал со мной вровень, я видел его глаза перед собою, и он сказал мне тихо, с нежностью: «Ведь это твоя мама здесь».
А после этого что́ я помню?
Помню, помню… дал бы бог, чтобы я не очень-то помнил, может быть, и осталось бы в голове место для других вещей.
Тот, из
Я думал… что же я думал…
Он дышит глубоко. Намного глубже глубины собственного тела.
– Я думал, что должен подойти к нему, обнять его. Но я был не в состоянии сделать и шага и, уж точно, посмотреть ему в глаза. А люди за моей спиной говорили: «Ну, иди к папе, иди уже к папе,
Я не двинулся с места. Не сделал и шага в его сторону, а только разглядывал его лицо и думал, какой же он болван, потому что все могло быть совсем наоборот, – миллиметр в ту или иную сторону, и все было бы совсем по-другому. И если он сейчас обнимет меня или только прикоснется ко мне, я ударю его, я убью его, я могу, я все могу, все, что я говорю, происходит на самом деле. И в ту же секунду, как я об этом подумал, тело меня перевернуло. Одним ударом меня подбросило, швырнуло на руки, картонная ермолка слетела, и я услышал, как все дышат, и стало очень тихо.
Я начал убегать, а он бежал за мной, и он все еще не понял, он кричит на идише, чтобы я остановился, вернулся, но я весь перевернутый, я все переворачиваю. Снизу я видел, как все расступаются, когда я пробегаю между ними, и я выбежал оттуда, и никто не набрался смелости меня остановить. А он бежал за мной и кричал, и плакал, пока не остановился на пороге комнаты. Тогда и я остановился на площадке перед зданием, и мы стояли так и смотрели друг на друга, я – так, и он – так, и тогда я по-настоящему увидел, что без нее он ничего не стоит, что вся его жизненная сила происходила из того, что она была с ним. В одно мгновение он стал половиной человека.