– Она смотрит… проверяет… И помните, в голове у нее есть такая программа, Гугл-Асс, позволяющая в каждую данную минуту сравнивать задницу с той, какая была у нее в семнадцать лет. И постепенно ее лицо преображается, и подобное выражение лица у нее имеется исключительно для этого случая – по-гречески это называется «лицо эндемическое», а по-нашему «морда-задница». И тогда она произносит голосом царицы из греческой трагедии: «Вот и все. Она начинает опадать». Нет! И того хуже! Она пропала. Сечете? Она вдруг говорит как социальная работница своей задницы! Будто эта задница по собственному выбору и намеренно вытеснена из всех рамок, отрывается от общества, отворачивается от него, становится при этом задницей периферийной, несущественной! Еще минуту – и вы увидите, как она вкалывает себе героин на площади Кошек в Иерусалиме! А ты, парнишка, если ты случайно оказался в эту минуту рядом с ней в комнате – то лучше тебе держать язык за зубами! Слова не пикни! Все, что ты скажешь, против тебя же и обернется. Скажи, что она преувеличивает, что зад у нее на самом деле прелестный, его приятно погладить, нежно ущипнуть, – и ты пропал: «Ты слепой, ты лицемер и льстец, круглый идиот, ты нич-чего не понимаешь в женщинах». С другой стороны, скажешь ей, что она права, – ты покойник.
Он тяжело дышит. Эпизод закончен. Кто знает, сколько раз он его исполнял. Уже не каждое слово наполняется звуком, часть слов он глотает. Публика смеется. Я все еще надеюсь, что не все расслышал, чего-то не понял, что прозвучала ускользнувшая от меня шутка. Но когда смотрю на маленькую женщину-медиума, на ее лицо, искаженное болью, – я знаю.
– На чем мы остановились? Вы – потрясающая публика, ей-богу! Рад бы всех вас забрать к себе домой. Я́лла, задница идет передо мной, она – впереди, я – за ней, не имею ни малейшего понятия, чего она от меня хочет, откуда все эти разговоры про похороны, и вообще, я никогда не был на похоронах, не было случая, мы ведь маленькая семья, так у нас договорено и согласовано – мама, папа и ребенок, но у нас ни разу не было похорон, не было родственников, которые могли внезапно умереть, остались только папа и мама. И это мне напоминает, секунду, раз уж речь зашла о родственниках, о заметке в газете, которую я читал на этой неделе: ученые открыли, что с точки зрения генетики самым близким к человеку оказался некий вид слепого червя, самого примитивного, какой только есть. Клянусь! Мы с этим червем – братья. Однако я начинаю думать, что мы, возможно, вообще паршивая овца в семье, иначе объясните, почему они не зовут нас на свои праздники?
И он снова выбрасывает руку в воздух, наносит удар, уклоняясь от воображаемого противника. В зале – тишина, внезапная, тяжелая, и мне кажется, что его слова, сказанные прежде, начинают просачиваться в сознание публики.
– О’кей, я понял, я вижу. Прокладываю маршрут заново. На чем мы остановились? Папа – Мама – Мальчик. Никакой семьи, никаких родственников. Это мы уже говорили. Тихо и спокойно, как в Бермудском треугольнике. Это верно, кое-где были кое-какие дела, и не то чтобы я об этом тогда задумывался, но каким-то образом все-таки знал, что отец мой совсем не молод, в сущности, старше всех отцов в классе, и я знал, что у него и сахар, и сердце, и почки, и он принимает таблетки, и я знал, ладно, просто видел, это все видели, что у него всегда, обязательно всегда, высокое давление, как у этого, как его там, Луи де Фюнеса в автомобиле «Де-шво», который никак не заводится. И мама тоже, хоть и была намного моложе, тащила всевозможный багаж оттуда. Только подумайте, почти полгода она провела в тесной каморке в железнодорожном вагоне, на этаком складе красок и масел, где нельзя было даже стоять или сидеть, вот такие с ней бывали сюжеты, а кроме этого, у нее на руке, даже на обеих руках, – он поворачивает перед нами тонкие предплечья, – была такая нежная, кокетливая вышивка вен, высший класс владения иглой, который показали врачи из больницы Бикур Холим. Очень интересно, – он ухмыляется, – но у нас, у всех троих, после моего рождения была послеродовая депрессия, только у меня она продолжается уже пятьдесят семь лет. В общем, кроме этих мелких дел, мы все трое были более или менее в порядке, но откуда вдруг возникли эти похороны, откуда?
Публика, которая в последние минуты постепенно затихала, теперь полностью безмолвствует. Лицо, его лицо, лишенное выражения, лицо человека, опасающегося взять на себя обязательства. Возможно, и на своем судейском месте я тоже так выгляжу.
– Где мы остановились? Не напоминайте, я сам! А знаете ли вы, какое слово в моем возрасте противоположно по значению слову «забыть»?
Жидкие голоса из зала:
– Помнить!
– Нет: «Записать». Солдат, офицер, поезд, вышивка… Иду за ней, иду медленно, еще медленней, думаю: что же это может быть, наверняка это ошибка, почему именно меня они посылают на похороны? Почему они не выбрали кого-то другого?