— Нет, я не спешу, — ответил он, — я могу вам уделить еще минут пятнадцать.
Она поглядела на него с сожалением — «уделить». Сколько бы он ни «уделял», каши с ним не сваришь. Но все-таки надо пронять его, нельзя не пронять. Это не каприз ее, не прихоть, это ее работа.
— Вспомните свои молодые годы, — сказала она, — ведь когда-то вы были молоды.
Он поднял брови, может быть, хотел изобразить удивление, но глаза подвели, по-прежнему в них ничего не отражалось.
— Был. Двадцать шесть мне стукнуло в сорок третьем, в Сталинграде.
— Вот видите, — она глянула так, будто упрекнула в чем-то, — вы фронтовик, много пережили, чужое горе не может быть вам безразличным. Я знаю, что такое Сталинград.
За всю их долгую беседу он в первый раз улыбнулся.
— Интересно получилось: кто родился после войны, знает о ней больше, чем мы. И все равно никто не знает того, что знает воевавший. Это — здесь, — он положил пухлую ладонь на широкий, в красных и синих зигзагах галстук.
Опять увел разговор в сторону. Тянет время. Женя многозначительно вздохнула.
— Так что будем делать, Андрей Андреевич, с Байковыми?
— Не знаю.
— Удивительно. Кто же тогда может знать?
— Постройком.
— Господи боже мой, — ему было под шестьдесят, но в этом разговоре она чувствовала себя старшей, — какой постройком? Я говорю о живых людях, о молодой семье. У постройкома — списки, справки, а у меня живая судьба, которая летит в пропасть.
— Никуда она не летит.
— Летит. Я вам в третий раз говорю, что Вера Байкова уезжает, она уже подала заявление. Семья рухнет. Это нормально?
— Когда начиналась стройка, я целый год жил один, без жены. Очень хорошо было. Приду вечером: кофеек сварю, телевизор включу, — он закрыл глаза и послал ей вторую улыбку, доверчивую, ясную, как у спящего младенца. — А что сейчас? Не успеешь дверь открыть — навстречу большой такой вопросительный знак: «Позже не мог прийти?» По-моему, она меня до сих пор ревнует.
Он совсем не так прост, каким умеет казаться. И глаза специально равнодушными делает, а сам все сечет. Ну, берегись, демагог.
— Андрей Андреевич, я ведь не родственница Байковых, не школьная их подруга. Я представитель газеты. И, наверное, мне придется написать статью, рассказать, как относятся на вашей стройке к молодым семьям.
— Почему же только к молодым? К старым мы тоже имеем отношение. А что, старые семьи не по вашему ведомству?
Издевается. На здоровье. У нее такая работа — надо иногда терпеть.
— Не по нашему. Мы — молодежная газета.
— А вы сами замужем?
— Замужем.
— И детки есть?
— Есть. Один. Четыре года.
— И квартира есть?
— Есть.
— Это хорошо.
Он поднялся и вдруг оказался высоким, совсем не грузным, прошел в угол кабинета к стоячей вешалке, бросил на руку плащ.
— Будем считать, что разговора у нас не было. Просто познакомились. Завтра я разберусь с вашими Байковыми.
— С вашими!
— Какие же это «наши», если жалуются, бегут, не выдерживают трудностей. Наши не бегут. Наши — строят.
Она думала, что у подъезда его ждет машина, но асфальтированная площадка перед зданием управления была пуста.
— Я, знаете, о чем подумал? Квартира — это не просто квартира, не просто жилье. Квартира — это мировоззрение.
— Это я учила: бытие определяет сознание.
— Учили. А задумывались над тем, что определять определяет, но ведь не рождает. А как это сознание родить? Как добиться, чтобы мировоззрение у человека было не квартирное, а государственное? Вы об этом не думали.
— Подумаю.
— Ну, и молодец! — Он протянул ей руку, попрощался и повернул направо, туда, где за молодыми посадками каштанов и лип возвышалось восьмиэтажное жилое здание.
А Женя Тарасова одиноко постояла на асфальтированной площадке, а потом пошла в сторону троллейбусной остановки, до которой было километра два.