— Вишь, змея проклятая, — шептал Митька, сжимая яростно кулаки. Он чувствовал себя виноватым перед товарищами, пострадавшими из-за измены Рябинина, которого Митька ввел в их компанию. Митьку выводило из себя сознание, что если бы не Рябинин, он, Сенька и Танька на праздники проводили бы время вместе, как все христиане, разговлялись бы, шли бы по церквам и звонили бы на колокольнях. Он вспомнил поведение Рябинина и удивлялся тому, как он раньше не замечал его подозрительного отношения ко всему. Он вспомнил, как Рябинин во время ареста все молчал, а проснулся раньше всех при приходе полицейских. Вспомнил, как Рябинин, будучи введен в первый раз в сыскное отделение, смотрел виновато на товарищей и ни к кому не подходил. Все это сопоставлял Митька и упрекал себя: «Никогда никому не верил, а раз позволил, и вот чего дождался». Все мог простить Митька, но только не измену и коварство со стороны товарища. Больнее же ему еще было от того, что он полюбил Рябинина; за что, за какие качества, он не отдавал себе отчета, но беспомощность и безответность Рябинина, его восхищение пред Митькой, все это располагало к нему Корявого, пожалевшего его и согревшего его товарищеской лаской, которой он сам жаждал и искал, чувствуя себя всегда одиноким, без привязанности, Рябинин же как будто удовлетворял его в этом отношении, выражая ему свою благодарность преданностью и вниманием, горящими восхищением взглядами и наконец безусловным послушанием, которое очень льстило Митьке и много подкупало его в пользу Рябинина. Думал Митька, что он нашел наконец настоящего и искреннего друга, который не пойдет ни на какую сделку, не продаст близкого товарища. Митька мечтал оставить родной город и уехать с Рябининым в столицу и там попытать счастья, где его не знают ни полиция, ни сыщики. Теперь же, шагая по камере, в которую врывался весенний шум, возбуждающий в каждом человеке стремление к деятельности, свободе, любви и ласке, Митька готов был проломать головой эти каменные стены, чтобы вырваться на свежий воздух, уйти от однообразных нар и решеток. Никогда ему не была так ненавистна, эта камера, никогда его так нестерпимо не тянуло на улицу к людям, солнечному свету, предпраздничному шуму и движению. Мрачная тишина арестантской действовала подавляюще на него. Ему было необыкновенно обидно сознание, что он сидит по вине человека, стольким обязанного ему. Обидно потому, что он ничем не заслужил такого отношения к себе со стороны Рябинина.
— Ну, уж и сведу я с ним счеты, — с ненавистью и злобой погрозил он, — дорого ему моя ласка обойдется. Знает же мерзавец, что Пасха подходит, что собака и то взаперти не захочет сидеть, и сердца у него не было.
Слезы блеснули в глазах Митьки. Он дрожал от волнения и стал поддаваться стремлению увидеть Рябинина, поговорить с ним, посмотреть ему в лицо, в его бесстыжие глаза, спросить его, как он мог решиться на такое дело. Его воображение создало сцену объяснения с изменником, когда Рябинин испуганно и виновато смотрел на него, не зная, что ответить, потому что нет, ведь, оправдательных слов после такого дела, и пред Митькой неизбежно, как безусловное последствие, явилась картина, как он вонзает нож в коварное сердце изменника. Вплоть до вечера, шагая по камере, или ворочаясь на нарах, Митька был во власти этого проекта, всецело подчинившись потребности какого-либо действия, равного по своей силе и последствиям виновности Рябинина. Его мозг колола мысль, что над ним так нагло и гадко посмеялся Рябинин, который за это получит, если не полную свободу, то значительное облегчение своей участи. Сознание это выводило из себя Митьку, заставляло мечтать его о мести и крови. Трепеща, волнуясь и бранясь, Митька снял сапог, нащупал что-то под кожей голенища и стал зубами разрывать верхний шов. Долго возился Митька и наконец из сшитых вместе двух концов голенища вытащил, словно из ножен, тонкую, легко гнущуюся стальную блестящую пластинку. Он концом этого тонкого без рукоятки ножа поскреб ноготь, и жестокая улыбка исказила его лицо.