Все знали, что я иду побеждать. Все принимали это по-разному.
Ата – с ликованием: «Какая игра!»
Лисса – с восторгом: «Служить… буду… такому служить – честь!»
Нюкта – с тревогой: молчаливый взгляд из угла…
Стикс смотрела водами своей реки задумчиво.
Таната не было – Гигантомахия в разгаре, тени надо исторгать.
Стигийские рассыпались в упоении: Эмпуса, мормолики, Ламия…
Гипнос улыбался – с гордостью. С кривой, застывшей гордостью, будто бог сна решил гримасой Горгону напугать.
Коридоры, комнаты, украшения, взгляды, сплетались воедино. Я шел как Владыка – неспешной поступью, облеченный в черный доспех… Я шел к тому, в чем не было сомнения: шел побеждать.
– Ты уходишь, царь мой?
Жена была в одиночестве – без свиты. И зал, где она встретила меня, тоже был пуст, не считая двух-трех теней-служанок, но они живо уплыли в двери.
– Да.
– Сражаться с Гигантами?
– Нет.
– Тебя не будет долго?
– Может быть.
Она помолчала немного, не осмеливаясь подойти ближе: так и стояла, за пять шагов, глядя в глаза.
Давно я на нее не смотрел. Видел – недавно, делил ложе, как положено, а не смотрел – давно.
Ты изменилась, Персефона. Румянца на щеках будто и не было, исчезла нежная округлость черт – где же вечная, воспеваемая рапсодами юность? Губы искривлены-изломаны, готовы плеваться горькими, хлесткими словами. Глаза – зелень Элизиума: мертвое величие.
Прямая, холодная, острая, как лезвие меча… да.
Так ты больше подходишь своему трону. Моему миру.
Мне.
– Что ты прикажешь мне делать в твое отсутствие?
– Оставаться во дворце.
– Я выполню приказ Владыки. Я буду ждать твоего возвращения.
Равнодушно, холодно. Правдиво. Когда это она научилась так правдиво врать – у Аты, что ли, уроки брала? Поклонилась в знак прощания и покинула зал не спеша – с достоинством царицы подземного мира… как – и ничего не скажешь напоследок, царица?!
Видимо, ничего. Да и тем, кто идет побеждать – не положено напутствий.
Им положены пышные встречи после победы.
Из-под ног куда-то шарахнулся Гелло. Из-за угла полетело бурчание Эвклея.
Не останавливаясь, я надел свой новый шлем – черный, глухой…
Основной зал. Шаг. Скучный, простой – шаг. Владычий, холодный, тяжелый, неспешный… Еще шаг.
Следующий шаг я сделал уже по земле Беотии.
Безмятежно журчал ручей по зеленой ложбинке, зажатой в кулак суровых скал. Где-то далеко у Олимпа гром воевал с огнем, а за пятьдесят шагов стрелы отливала каленым золотом колесница с четверкой храпящих вороных коней – моя колесница.
На ней были двое.
* * *
Он стек на землю не спеша, двигаясь гораздо ловчее, чем если бы у него были ноги. Черные змеиные кольца примяли зелень травы. С гудением унеслись в разные стороны потревоженные пчелы.
Он улыбался – и почему-то сразу стало ясно, что он отлично умеет улыбаться, не то, что я…
Геракл спрыгнул следом, поигрывая своей палицей – хмурая гора, на которую зачем-то посадили сверху львиную бороду. Смерил взглядом с недоумением сначала меня, потом Алкионея…
– Сам поехал, – сказал зачем-то. – Я его хотел на плечо, да и… связать еще. А он сам поехал. Сказал, хочет с тобой увидеться.
Я кивнул, не отрывая глаз от сияющей мне в лицо улыбки.
Ярче лучей безжалостного Гелиоса, в тот первый день. Я пока еще не различал лица – только улыбку…
Наверное, так улыбается Судьба.
– Стрелу он все-таки получил, – сообщил Геракл из-под своей шкуры. – Вместо «радуйся». Чтобы не высовывался.
Я не кивнул. Не моргал. Улыбка слепила глаза, но я знал: если моргну – увижу худшее.
Его лицо.
– Возьми колесницу, – сказал я. – Тебя ждут на Олимпе.
Прозвучало как «убирайся». Гипнос – или кто-то из его сыновей? – шептался у Ахерона со своей подружкой из нимф. У Владыки, шептал он, теперь все звучит как «убирайся». Даже приказ подойти.
Геракл постоял еще мгновение, глядя на воина в черном шлеме. Потом вернулся к колеснице. Кажется.
Вроде бы, не сразу справился с лошадьми, надрывно храпящими, взрывающими копытами мягкую, черную, плодородную землю…
Я не смотрел. Мы уже были одни.
На зеленой цветущей поляне – укромном уголке, огороженном скалами, украшенном цветами и протекающим ручьем… на роскошной арене – одни.
Двое любимчиков.
Он выдернул из плеча торчавшую в нем стрелу, отравленную ядом Лернейской гидры. Держал в сильных, гладких пальцах – покачивал с намеком.
Из обнаженного плеча неспешно струилась черная кровь, но он не обращал на нее внимания. Он стоял, раненый в плечо – и улыбался…
Мое отражение.
Я видел его лицо сотни раз до того, как посмотрел на него сегодня.
В чашах. Водоемах. Блестящей меди щитов. В серебре – зеркал. В глазах пленниц и рабынь на ложе.
Я знаю, тебя, Алкионей, новый любимец Судьбы.
Ананка почему-то предпочитает вот таких – остроскулых, черноглазых, с широкими плечами (на такие влезет любая ноша!) и упрямым взглядом.
Наверное, я должен ревновать. Наверное, должен стискивать пальцы, вонзая их в родную бронзу двузубца, потому что ты не можешь, не можешь, не можешь быть настолько похожим на меня, потому что я поклялся себе, что у меня никогда не будет сыновей – чтобы никогда напротив меня в бою не встал кто-то, настолько схожий со мной!