— От платежей пиастрами, ваше превосходительство, я не отказываюсь. Однако мне, признаюсь, было бы весьма приятно освободиться от небольшого количества товаров, заметьте, нужных для вашего края. Это лучше, чем везти их обратно. Ведь в конце концов можно сделать так: миссионеры привезут хлеб, я заплачу пиастры и получу от них квитанции, которые вы в подлинниках представите вицерою, а не все ли вам равно, на какие нужды истратит эти пиастры святая церковь, коленопреклоненно благословляя вас за это дело?
— Кажется, она за вас уже давно усердно преклонила колени, — смеясь, заметил губернатор. — Право же, не могу дать на это разрешения, а хлеб вы получите, только оформите свое требование официальной нотой ко мне.
— Благодарю вас, в таком случае я сейчас распоряжусь разгрузить корабль, а ноту пришлю завтра.
Однако прошло после этого пять дней, хлеба не присылали и старались о поставке не говорить, а слухи о политических осложнениях росли. Благодаря близости с Консепсией стало известно, что из Монтерея прибыла часть гарнизона и размещена в миссии Санта-Клара, в сутках езды от порта, и что в Сан-Франциско ожидается испанский крейсер из Мексики. В то же время внешний почет к Резанову подозрительно увеличился: его всюду сопровождал эскорт драгун.
Однажды Консепсия с видом заправского заговорщика предложила Резанову немедленно пройти в сад. День был жаркий, но она куталась в большую теплую шаль, утверждая, что ее знобит.
— Найдите предлог немедленно вернуться на корабль, а прочитавши вот это, — она вынула из-под шали объемистую кипу испанских и немецких газет, возвращайтесь, так как я боюсь, что спохватятся. Я слышала, что тут очень много интересных для вас сведений.
Резанов тотчас поскакал к пристани, проклиная нарастающие осложнения. Очутившись в каюте, он дрожащими руками развернул первую газету — из нее выпал вчетверо сложенный лист бумаги. Это оказалось письмо вицероя губернатору. В нем подробно описывалось отчаянное сражение франко-испанского флота с английским.
«Интересно, но, по-видимому, все же не то», — подумал Резанов и, не дочитав письма, вновь схватился за газеты. «Наполеон взял Вену и принудил римского императора удалиться в Моравию», — гласило одно из сообщений.
«Опять не то!» — досадовал он и вдруг застыл: гамбургская газета от 4 октября 1805 года осторожно сообщала о происшедшей в Петербурге революции, не приводя никаких подробностей и оговариваясь, что слухи требуют проверки.
«Газетная утка? Провокационный прием с какой-либо целью?» — задавал себе вопросы Резанов. Новость поразила его настолько, что при всем уменье владеть собой ему не удалось скрыть у Аргуелло своего тревожного настроения.
— Этого не может быть, я ручаюсь, чем хотите, — говорил он наедине Консепсии после того, как рассказал о встревожившем его сообщении. Решительно не может быть!
Побыть наедине с Консепсией десяток-другой минут Резанову удавалось почти ежедневно. На людях он смешил ее до слез, быстро и смешно лопоча по-испански, а наедине образно описывал по-французски петербургскую жизнь крупного чиновничества, имеющего доступ ко двору. Не позабыты были и ослепительные приемы Екатерины.
— О, как я хотела бы хоть однажды, хоть одним глазком взглянуть на то, о чем вы рассказываете, мосье Николя! Взглянуть и умереть, — сказала как-то Консепсия, сидя на скамье в саду рядом с Резановым.
— Это не трудно, дитя, — сказал Резанов и, вдруг поцеловав ручку Консепсии, пылко, как молодой любовник, шепнул ей на ухо: — Я увезу вас в Россию, хотите?
Ответные, сумасшедшие поцелуи Консепсии очень смутили еще не старого, но хорошо пожившего вдовца. Однако отступать было и поздно и рискованно…
И вот они жених и невеста. Увы, бурная радость Консепсии сменилась постоянными слезами. Для нее настали тяжелые дни: в дело решительно вмешалась церковь, так как он — о ужас! — православный схизматик[3], а не католик.
— Милый друг, твой вид разрывает мое сердце. Пойми, дочурка, и прости, я не могу идти против святой церкви, — говорил расстроенный отец, лаская заплаканную дочь.
— Если бы вы знали, как я ненавижу этих лицемеров в сутанах, все равно каких — французских, испанских, итальянских или ваших, русских, — с жаркой ненавистью в глазах жаловалась Консепсия Резанову. — Эта подлая, жирная, лысая крыса пыталась застращать меня карами божьими, если я выйду замуж за православного. Какое право имеют эти наглецы называть себя посредниками божьими? Почему таких нечистых посредников терпит создатель? О, как я их ненавижу!
— Успокойся, моя крошка, — говорил Резанов, нежно поглаживая ручку Консепсии.
— Нет, вы подумайте, эти наглецы, оба старались уверить меня, что вы… что ты… милый мой, — девушка прервала свою речь поцелуем, — что ты не любишь меня и затеял это сватовство по каким-то особым дипломатическим соображениям. Подумай!
— Какие негодяи! — возмутился Резанов, но тут же вздрогнул от мысли, что святые отцы, пожалуй, недалеки от истины. — Что же еще они говорят?