Читаем Изгнание из ада полностью

Рана на щеке давно зажила и зарубцевалась. Иной раз, когда Мане глядел в окно, ему чудилось, будто из окна на него смотрит отец, призрачное лицо со шрамом на щеке от удара, который отцу нанесли в уличной толпе в тот день, когда родился он, Мане. Отец смотрел тупо, безразлично, высоко подняв брови, будто петли, к которым подвешено лицо. Мане не сводил глаз с этого отцовского лица, пока оно вновь не становилось его собственным отражением.

Жуана захворал. Очень быстро. В одночасье. Мане зарылся под одеяло, накрыл голову подушкой и молился, чтобы большие не подошли к его кровати. Девку! Они искали девку. Один из воспитанников караулил за дверью дортуара. Как же Мане ему завидовал. Он так боялся, что видел в караульном не сообщника, а просто того, кто мог находиться снаружи, вне зоны опасности, вне угрозы, ничего не видя и не слыша, не жертва, не виновник, не свидетель. Мане едва дышал под подушкой, под одеялом, не хотел слышать того, что слышал, не мог вынести то, что знал. И был рад, попросту рад и благодарен, что они не подошли к его кровати, не сорвали с него одеяло. Над чем они то и дело громко смеялись? Смех неестественный, судорожный. Над тем, что другие дрожат. Смеющийся демонстрировал: я не из тех, кто дрожит. Потом смех прекратился. Послышались удары и пыхтение. Мольбы. Это Жуана. Жалобное хныканье, стоны. Шлепки кожи по коже, тела по телу. Величайший контраст: тело и тело — оскверняющее тело и оскверненное. Крик, задушенный крик, плач, приказы и опять шлепки и хныканье, снова и снова, все это Мане слышал под одеялом, где не желал ничего слышать, где изо всех сил старался ничего не слышать, лежа на животе, приподняв одной рукой одеяло над задом, так как даже прикосновение одеяла к следам трости причиняло боль.

На следующий день во время утренних занятий Жуана вдруг повалился вперед, упал на парту, странно изогнувшись, обливаясь потом, хрипя. Его отнесли в дортуар, положили на кровать, попробовали раздеть. До тех пор Жуана покорно сносил все, что с ним делали, но тут принялся сопротивляться, не желал, чтобы его раздевали, кричал, плевался, блевал, так что в конце концов его оставили в покое, просто укрыли одеялом вонючего, вцепившегося в свою одежду мальчишку. Но он сбросил одеяло. Его снова укрыли, и он снова сбросил одеяло.

— Живот, о Господи, живот!

Живот этого мягкого ребенка был твердый, как доска, как барабан, Жуана закричал, когда кто-то положил на него руку. Он не мог вынести ни малейшего нажима, ни легчайшего прикосновения, даже перо было бы слишком тяжелым.

— Что он там бормочет про перо?

— Тебе тоже послышалось «перо»?

— Да. Мне тоже. Что-то про перо!

— Зачем ему перо?

— Может, завещание написать?

— Какое еще завещание? У него же ничего нет. Ничего. И как он будет писать? В таком состоянии?

Мане истолковал хрип Жуаны как слово, обращенное к нему: перья… орла? Орел теряет перья? Забудь, брат, что орел взлетит — он даже перья уже теряет.

Штаны! Он все-таки захотел, чтобы с него сняли штаны. Да, штаны. Но не рубаху. Рубаху не надо, пожалуйста. Жуана кричал, стонал, пытаясь блевать. Он лежал на спине. Если его и рвало, он снова глотал рвоту. Весь горел, но лицо было белое, как облако.

— Его будто демон трясет!

Жуане требовался лекарь. Но где его возьмешь? Португалия стала страной без лекарей: лекарями были евреи, а евреев преследовали и изгнали. Отец Иннокентий сидел у кровати Жуаны и молился, перебирая четки, снова и снова. Несколько учеников принесли с обеда хлеб для Жуаны. Но есть он не мог. Мане дал ему понюхать хлеб. Потом откусил кусочек, жевал и смотрел на друга, которого никогда иметь не желал. Снова дал ему понюхать хлеб, снова откусил. Отец Иннокентий, опустив голову, бормотал молитвы, перебирал пальцами бусины четок, а Мане давал Жуане понюхать хлеб, откусывал, жевал, протягивал хлеб другу, подносил к его носу, потом — к собственному рту, откусывал.

Лекаря не было. В конце концов пришел цирюльник, с библейскими изречениями вместо лекарства, с распятием вместо лечения. Борода у него была искусно завита, а воротнику его рубахи даже знатные господа бы позавидовали. Перчатки он носил из отменной оленьей кожи. Так он сам сказал, когда снял их у постели Жуаны и нервно высматривал, куда бы их положить, чтобы не запачкать. Угощаясь жареным гусем, он объявил монахам, что этому ребенку дарована привилегия в скором времени узреть Господа.

Все произошло очень быстро. Это ведь не орел, брат, а просто человек. На следующий день изо рта и носа Жуаны потекла светлая кровь, потом кровь во многих местах стала сочиться сквозь кожу. Жуана уже не отзывался. Живот у него был твердый, как черепаший панцирь. Его соборовали. «Снабдили последними утешениями». Мане спросил себя, утешали ли его когда-нибудь прежде. На закате Жуана умер. Тело унесли и тогда только увидели, что он лежал в месиве из крови и экскрементов. Умер он от разрыва кишок.

Мужской род с окончанием на — а.

На камне, который спустя несколько недель поставили на его могиле, было выбито: «Discipulus Jonas Agricola. 1604–1613. RIP [20]».

Перейти на страницу:

Похожие книги