Горобченко, деловито собрав лопаты, по одной покидал их на кромку балки, затем спокойно отвязал своего коня от ближней берёзки и подвёл его к Марии. Не торопясь, выпряг из телеги лошадь, снял хомут и постромки. Седла не было; Фёдор накинул на спину лошади половичок, которым накрывали ящик. Постояли с минуту, послушали лесной ветер; Фёдор оправился и лихо вскочил на лошадиный хребет.
Покинув балку, они въехали в лес, нашли тропинку и двинулись вперёд, в противоположную от города сторону, – прочь от опасности, от белогвардейского десанта, от большевиков и от красного комдива Якира.
Пасмурное небо уже было видно за стволами деревьев, грязные облака лениво плыли над лесом, ветер колебал верхушки сосен и клёнов. Зашуршал мелкий дождь, принеся с собой запах влажной пыли. Тропинка расширилась, и всадники пошли рядом. Выйдя на опушку леса, они увидели впереди нескошенный луг и за ним – маленькие домишки дальней деревеньки.
А в Змеиной балке уныло лежали четыре мёртвых тела, и дождь медленно умывал их запачканные землёй и потом лица. Трое широко раскинулись на спине, лишь китаец, упав ничком, зарылся головой в траву. Волосы его были засыпаны песком. Дождь быстро кончился, словно и начинался лишь для того, чтобы прибрать покойников. Их лица потихоньку высыхали, и вскоре мелкие капли влаги окончательно испарились с их холодеющих лбов. На мгновение солнце вырвалось из-за плотной завесы облаков и осветило мокрые трупы. Три лица, умытые и слегка бликующие в ярком свете случайных лучей, были устремлены в небо, а в открытых остекленевших глазах убитых ещё стояла и едва заметно покачивалась, искрясь, дождевая влага…
Фёдор и Мария лежали на сухом сеновале, куда пустила их одинокая хозяйка, – в маленькой деревеньке на окраине сошедшего с ума мира. Им хотелось отдохнуть после бессонной ночи, забиться в какую-нибудь тесную нору, спрятаться от ужасов войны; чужая кровь жгла им руки, а тела дрожали от холода и возбуждения. Они спокойно сделали задуманное, но через некоторое время, короткое, незначительное, нервная дрожь начала колотить их, и они поняли, что им нужно остановиться, прижаться друг к другу, согреться друг о друга, хоть ненадолго утонуть друг в друге и тогда, может быть, в мире что-нибудь изменится, восстановится, вернётся к началу, к тому времени, когда жизнь казалась незыблемой, нерушимой, мерно текущей вперёд, не знающей скачков, потрясений и катаклизмов. Они лежали, обнявшись, пытаясь унять взаимную дрожь и слышали откуда-то снизу звон посуды, собачий лай и голос хозяйки, отчитывающей провинившегося в чём-то пса. Мария угрелась и задремала, а Фёдор никак не мог уснуть и всё вспоминал, вспоминал и вспоминал, цепляясь за прошлое в попытках понять, отчего так перевернулась его жизнь и куда делось спокойное, размеренное бытиё тёплого семейного гнезда; обнимая одной рукой Марию, он лежал в колком пахучем сене, глядел в мощные деревянные стропила и мучительно размышлял: за какой чертой осталась уютная тишина отцовского кабинета и в какой недосягаемой дали растаяли сладкие запахи просторной домашней кухни, а главное – отчего нет рядом с ним его любимой, единственной в этом мире женщины, а есть какая-то чужая, неведомая, которая так доверчиво прижимается сейчас к нему всем своим телом?
Когда-то Фёдора Горобченко звали Евгением Гельвигом и он жил в Москве, на улице Садово-Кудринской, в доме номер восемь дробь двенадцать.
Он лежал в ароматном раю сеновала и, вдыхая запах сена и влажных волос своей подруги, вспоминал, как…