Понятно, с какими разнообразными чувствами возвратился домой Синицын, он долго ходил по комнате и думал. Борьба в нем происходила, и бледная девушка занимала не последнее место в этой борьбе. Нищета, скупость говорили Синицыну: «Это дьявол соблазнил тебя, он плакал пред тобой, он вырвал у тебя последний грош, а ты, старый дурак, и распустил нюни-то, дался в обман, позабыл, что он завсегда бабу посылает; поди-ка как она теперь потешается над тобой, смеется всем. Где деньги-то? Жалованье-то где? Чем жить будешь? Что? Ах ты, ехидна-притворщица!» Но вслед за угрозой ехидне-притворщице являлся перед Синицыным образ бледной девушки, плачущий, умоляющий, и Синицыну вдруг делалось и ее жалко, и своих слов совестно. «Нет, вот она какая бледная, из дому выгнали, в чужих людях с сиротами пробивается, как чай тяжко-то ей, шутка ли, какая молоденькая, и одной-то остаться, да еще с братишками. Какая она хорошенькая, руку-то у меня как целовала. Глазки-то какие у ней светленькие!» А деньги-то, деньги-то где твои? Жалованье-то где? – спрашивал прежний голос, и вслед за этими неотвязчивыми вопросами Синицын снова стал верить, что явление бледной девушки и впечатление, ею произведенное, только и можно отнести что к дьявольскому наваждению, и снова начинал он отплевываться и отмахиваться от наваждения. «Жить-то чем я буду? – спрашивал себя с отчаянием Синицын. – Ведь не один я. Что на четыре целковых сделаешь, хлебом не пропитаешься. Неужто проживать надо, что десять лет копил, голодом себя морил? А все она, она, ехидна, наделала, обошла меня, вот теперь и действуй».
Синицын сильнее зашагал по маленькой комнате, нечаянно взглянул на печку, а оттуда неподвижно смотрели на него бессмысленные глаза.
– Вот как смотрит! Словно не живой, не моргнет, слова не скажет. И без него тяжко, и на свет бы божий глаза не смотрели, а еще он тут. Ох, хоть бы смерть пришла скорее, провалиться бы куда-нибудь!
Но смерть не пришла к Синицыну так скоро, только в голове и сердце его накапливалось все больше и больше тяжких дум, мучительных чувств: образ бледной девушки совсем потемнел в этой борьбе нищего. Синицын стал ее ненавидеть больше, чем кого-нибудь.
В конце концов этих размышлений был тот, что хозяйка, сидевшая за дощатой перегородкой, услыхала, как Синицын сказал громко сам себе: «Эх, выпить никак!»
Синицын возвратился домой через неделю.
Мне нужно было узнать подробности смерти Синицына. Единственным источником в этом случае могла служить старушка-хозяйка, да отчасти еще один чиновник, живший напротив и прибежавший на отчаянные крики старушки.
«Привели его ко мне, – так рассказывала старушка, – а он как есть сам не свой: нечистый-то во власть его взял; из лица стал он такой бледный, глаза помутившись, сел в угол, жмется все, а зубы-то так и стучат. Сидел он немалое время, да после этого как закричит благим матом: “Уйди, не тирань ты меня, не губи души!» Я тогда испужалась, выбежала из перегородки, да и говорю ему: “Что ты, Иван Федорович, опомнись, дай я перекрещу тебя!” Так куда ты, и не слушает: “Вон, вон, говорит, их сколько, из печки лезут, мохнатые, она-то с ними же, ко мне, ко мне идет», да как закричит пуще прежнего, да на печку и бросится, “что, кричит, ушли небось, струсили. Вон, вон из окошка теперь лезут, опять она с ними”. Знать опять нечистая сила показалась ему, голубчику. Я стала его уговаривать, он меня, старуху, бывало, больно слушался, ну и на эфтот раз послушался, успокоился, в постель лег. Я, полагамши, что Иван Федорович-то уснул, со двора и ушла к соседке, знаете, батюшка, Пахомовну-солдатку? Молочка у ней взять, моя коровушка-то стельная прокалякамши, надо полагать, с час времени, говорю ей: пойти-ка посмотреть, что поделывает жилец-то мой. Только вхожу на двор, слышу, кричит покойник в комнате пуще прежнего, я туда, отворяю дверь, да так свету божьего и не взвидела, стоит он, знаешь, посредине комнаты в рубахе одной, в руке ножик перочинный, а сам кричит: «Смерти моей захотели, душу окаянные погубить, так нате вам!» Не успела я опомниться, а он уж ножом себя по горлу как хватит, я так и взвизгнула. – “Что ты, говорю, греховодник проклятый, делаешь!” А он, выпучивши зенки на меня, говорит: “Что я, ничего”. – “А ножик-то зачем в руках?” – “Возьми его, говорит, себе, коли хочешь, мне на што он”. Я, обрадовавшись, ножик взяла, а сама дверь на замок, да по соседям: соседушки, батюшки, помогите, говорю, мой-то резаться хочет; они спасибо люди добрые: Захарыч, сапожным делом занимается, да Фома Лукич, сейчас ко мне пришли. Входим к Ивану Федоровичу, а он на кровати сидит, да так неладно смотрит, а у самого по шее кровь течет. Фома Лукич и говорит ему: “Что это с вами, Иван Федорович, вы, видно, нездоровы, пойдемте-ка со мной, я вас полечу, в “Разувай” зайдем”. “Что же, говорит, пойдемте, ничего”. Ну и пошли они, только вместо кабака-то, Федор Лукич его в полицию обманом привел, да там с рук на руки и сдай».
– Как в полицию?
– Также, родимый, ведь он в полиции был, токмо что его там недолго держали, выпустили скоро.