Благодаря небольшим услугам, оказанным мной этой семье, я заслужил ее доверие и полагаю, теперь вполне ясно, по крайней мере Ульрике, что моя дружба переросла в более теплое чувство, — поскольку все женщины, от экватора до полюса, достаточно проницательны в любовных делах, — то очень скоро мне сообщили, что Ивановна собирается уйти в монастырь. Они старались не столько уговорить, сколько убедить ее отказаться от этой затеи, и явно желали, чтобы и я пытался делать то же самое. Я принял этот замечательный план действий, намеченный ими в деле столь деликатном и столь часто не поддающемся управлению и даже пониманию. Федерович и его супруга никогда не спорили, не убеждали, не проливали слез по этому поводу, но старались каждым своим взглядом, словом и действием дать понять Ивановне, как она им необходима. И выказывали ей свою любовь, что было источником ее счастья, и вот так скорее уводили ее от этой темы, нежели боролись с ее решением. Когда у Ивановны портилось настроение, они так искренне сочувствовали ей, что ради них она изо всех сил старалась преодолеть это состояние. И хотя их усилия, бесспорно, были очень болезненны для нее, все-таки, как правило, они придавали ей несколько бодрости, которую она поначалу имитировала, пуская в ход свои таланты и знания. Постепенно граф с супругой укрепили ее душевное состояние, хотя еще сильнее пробудили ее чувства, и я, видя, что общение со мной как с другом очень помогало намерениям семьи, не посмел рисковать и объясниться ей в любви, что нарушило бы счастливый покой, обещанный ее душе, так жестоко страдающей от повторяющихся приступов тоски и ужасных воспоминаний. Я изъяснился в своих чувствах графине Федерович, которая умоляла меня повременить с признанием, мягко намекнув на одобрение моих намерений, правда в весьма отдаленном будущем. Будь проклята моя глупость! Моя поспешность все разрушила! Но кто мог бы противоречить графине?
Чрезвычайная хрупкость Ивановны, слабость генерала после полученного им ранения и приближающиеся роды графини не позволяли им принимать никого, кроме человека, которого семья рассматривала как друга, как брата. Я был тем самым другом, тем самым братом. Меня всегда принимали, всегда встречали с любовью и доверием. Это была моя счастливая привилегия — доставлять им радость, когда б я ни являлся. Если Федерович из-за боли в ране дурно провел ночь, с моим приходом его вялость улетучивалась, поскольку я ежедневно приносил ему сообщения о славных победах его страны. И тогда его глаза вновь сияли радостью, глаза его жены лучились восторгом, а кроткая Ивановна смотрела на меня с благодарной нежностью как на человека, который восстанавливает силы обоих. Иногда я играл с генералом в шахматы, а порой водил его, становясь его костылем. Бывало, я начинал читать дамам, но вскоре они, смеясь над моим произношением, забирали книгу из моих рук. Много раз я коротал время, возясь на ковре с ребенком Федеровича, который всегда при виде меня издавал ликующий возглас. И когда я лежал вот так, растянувшись у ног Ивановны, — а мальчишка щекотал мне шею или накручивал мои усы на свой крошечный пальчик, — и наблюдал, как Федерович то восхищенно поглядывает на своего мальчика, то с выражением несказанной нежности взирает на бледное лицо своей жены, ласково улыбавшейся ему в ответ, несмотря на явное недомогание, а потом смотрел на скромницу Ивановну, вновь сияющую своей красотой, хотя она все еще не забыла прошлых страданий, которые научили ее ценить радостные эмоции супружеских чувств, — я испытывал восторг, Чарльз, такой священный и такой сладостный, что сердцу моему едва хватало сил постичь блаженство столь совершенное и столь истинное! Желания, что возникали во мне, были исполнены покоя при всей их пылкости! Я испытывал страх нарушить священнодействие, окружавшее меня, утратить восхитительный покой, умерявший и очищавший те самые желания, которые он пробуждал.
Много приятных часов провел я в этом обществе, ведя беседы самые забавные, познавательные и интересные из всех, что доставляли мне когда-либо удовольствие. Но сердечные чувства оставляют в памяти следы и более сладостные, и более неизгладимые, нежели любая работа ума. А взгляд, который пробуждает какую-то чувствительную струну, посылает какой-то новый луч света или надежды, будет помниться и тогда, когда самые яркие проявления интеллекта, самый удачный пример остроумия уйдут навсегда.
То, что это время прошло, и есть теперь источник моих мучений. Но никогда, никогда не стану я сожалеть, что оно было, поскольку никогда не смогу перестать испытывать счастье оттого, что мое сердце могло предаваться простым и целомудренным удовольствиям, и это в какой-то степени заслужило одобрения Ивановны.