И тем более удивительно было то, что оказалось на самом деле: Чехов был счастлив. Открыто и просто счастлив. И круговорот тех дней доставлял ему, кажется, одну радость. При всей его сдержанности, иронии, подшучивании над театром и самим собой, автором всеизвестных пьес. Общение с театром превратилось в фейерверк и праздник — праздник легкости, любви, понимания, расположенности друг к другу. Настроение у всех держалось прекрасное; завтраки, обеды и ужины не прекращались; шампанского выпили море; старик Артем и молодой Москвин устраивали турниры острословия и остроумия; женщины были красивы, изящны, естественны. И все это на фоне уже по-летнему яркого моря, залитой солнцем набережной, зеленых гор, цветущих садов; Ялта уже наполнилась, гуляла, фланировала, цвела светлыми кружевными зонтиками и белыми огромными летними шляпами дам. Мужчины также надели светлые сюртуки, офицеры перешли на летнюю форму, сняв шинели. Актеры самого демократического театра тоже, слава Богу, одевались с нормальным изяществом и модою, и, пожалуй, один Горький выделялся в толпе актеров черною крылаткой, сапогами и шляпою, похожей на малороссийский брыль.
Шел бесконечный и беспрестанный разговор, смех, шутки, актерское перебивание друг друга и состязание в побасенках, небылицах, пересказывании оплошностей и оговорок на сцене, и потому каждый завтрак или ужин переходил в новый спектакль, импровизацию. Молодые актеры были неутомимы, неистощимы, казалось, они никогда не спят, способны съесть слона, выпить все подвалы Массандры. Это была первая гастроль театра, Ялту вообще объявили местом отдыха, и деспотически строгий Станиславский не мучил репетициями.
Теперь, зимой, среди тишины и дождя, сказкою казались те дни, и странно было вспоминать и видеть себя со стороны: пожалуй, только дома, среди близких людей, в хорошем настроении, бывал он так свободен, раскован, способен дурачиться, острить, представлять в лицах всякую чепуху; с Москвиным состязались в чтении ранних, смешных рассказов Чехова; копировали актеров, знакомых, трогательного и всем известного в Ялте Исаака Абрамовича Синани, у которого книжный магазинчик на набережной, рядом скамейка — на ней сиживают обычно и возле нее собираются писатели; еще несколько дней назад Бунин зашел к «другу писателей» и тот с благоговением справлялся, скоро ли вернется Антон Павлович… Хохот стоял в Белой Даче, хохот и шум, даже Чехов покатывался со смеху, сбрасывал, по своей манере, пенсне рукой и падал головой в колени и потом, утирая слезы, молил: «Ой, Иван Алексеич, ой, не надо! Умру!» А Станиславский, смеявшийся тоже заразительно и красиво, потом с полной серьезностью приглашал поступить к нему в театр… Веселье переносилось в гостиницу или ресторан, Артем или Москвин торговали у Бунина анекдоты и истории по пяти рублей за штуку, и если оказывался за столом Куприн, то кричал: «Бери, Ваня, бери! Они скоро самые богатые будут!»
Да, прекрасно и солнечно весел был Ваня Бунин! Десять дней почти не спали, встречались с утра, проводили весь день не в одной группе, так в другой, ездили на пикники в горы — Куприн и Бунин верхами; вдруг вспоминали, что нельзя так утомлять Чехова, но вновь съезжались к нему, или он сам звонил в гостиницу и приглашал. В саду, точно мальчишки, кидали камни: кто дальше, играли с собаками, снова и снова хохотали. Марья Павловна сбивалась с ног, принимая бесчисленных гостей. С ней, как и с Чеховым, вдруг образовались отношения легкие и дружеские, шутливого ухаживания и симпатии, и он уже называл ее Амаранта и Мафа — рассказывали, что так произносил ее имя Левитан, и после него так привыкли в доме называть ее. (Летом, несколько месяцев спустя, вышли траурные газеты с известием о смерти Левитана.) Маша не успевала, и тогда актриса Ольга Леонардовна, «венгерка Книпшиц», как шутил Чехов, женщина смелая, быстрая, умная, повязывалась кухаркиным фартуком, помогала печь, варить кофе, накрывать стол на верхней открытой террасе и, на ходу играя русскую бабу, выпевала: «Да-и чтой-ти, милаи, деится! Норо-дишшу-ти навалило!..»
Но мало театра — собрались еще и писатели, и было одно непреходящее, счастливое возбуждение, почти восторг от участия в этом празднике, от признания, от близости к Чехову и способности чувствовать его радость как свою. То на глазах толпы выходишь, смеясь, из театра с молодыми, но уже известными актерами и актрисами, то вступаешь с ними в кафе к Верне или в ресторан, то едешь на извозчике с бешено знаменитым Горьким, которого за версту узнает всякий, от чахоточного генерала, которого уже мало что занимает на свете, до гимназистки, которую занимает все.