Занятно, что почти десять лет назад из Орла он послал Чехову письмо с просьбой прочесть два-три рассказа. Это было глупо, разумеется, но знаменательно: Чехов уже был Чехов. И если бы Ване Бунину сказали тогда, что он будет просто жить в доме Чехова!.. Впрочем, и при первом знакомстве такое предположение было бы невероятно! Их познакомили в девяносто пятом году в Москве — был январь, номер в гостинице, суматошная московская зима, — Чехов запомнился простым, приятным, приветливым; стройный, изящный человек в пенсне, с неожиданно глубоким, густым голосом. Но приблизиться к нему казалось невозможным: он существовал в иной атмосфере, она окружала и защищала его, атмосфера Москвы, журналов, славы, знаменитостей, приглашений, успеха. Русская литература уже приняла Чехова в свои ладони, а Бунин и другие еще копошились, как и по сей день, в ногах ее. И никак не найти было в Чехове того, что хотелось найти Бунину: общности судьбы, бедной и провинциальной юности, самообразования и самосознания: за Чеховым уже стояли Москва, Петербург, университет, Суворин, лучшие журналы и театры.
А в следующий раз они встретились только прошлым апрелем — вон висят в саду качели и стоит скамейка из «Дяди Вани», в память об этих прекрасных днях, — и тут быстро и легко, сама собой, возникла та близость, которой он обязан своим нынешним пребыванием в этом доме.
Господи, что тут было апрелем! Сначала театр гастролировал в Севастополе, и Антон Павлович поехал туда встречать их и смотреть спектакли. А четырнадцатого, на Фоминой неделе, они уже были в Ялте, и крошечная Ялта, чахоточная Ялта, степенная и светская Ялта — царскую семью уже ожидали в летней резиденции, в Ливадии, — скучная Ялта была взбудоражена и взорвана появлением молодого театра и нахлынувших по случаю его гастролей знаменитостей.
Грешно, конечно, но Бунин никогда не любил театра и не понимал чеховских пьес, и особенно не понимал, как Алексеев-Станиславский, ставя их, напускает важности и выдает за грустное и значительное то пошлое, что и следует выдавать за пошлое. Чехов, кажется, писал свои пьесы просто так, тоскуя и усмехаясь, и, кажется, стеснялся, что пишет их, и уж во всяком случае имел в виду совсем не то, что «открыл» в них «общедоступный» театр: можно было поплакать над судьбой плохого писателя Треплева и плохой актрисы Нины Заречной, но как можно было показывать их без юмора! И как вообще можно было извлечь «новые», «общественно-значительные» идеи из пьесы, в которой выведены две актрисы, два писателя, доктор!..
Но, однако, что ни говори и как к этому ни относись, театр действительно был занятен. Существовал он едва года полтора-два, но уже не было, кажется, человека в России, который не слышал бы о нем. И откуда что взялось! Люди собрались на удивленье: таланты. Были и умники. И даже женщины — что совсем поразительно — казались интеллигентны и умны. И сколько свободы, понимания искусства и жизни, непритворного волнения, верности, глубины, хотя слава их, на взгляд Бунина, больше создавалась все-таки вызывающим выбором репертуара: они играли Ибсена, Гауптмана — Чехов особенно восхищался Гауптманом, «Одинокими». Одна физиономия Мейерхольда, игравшего Треплева, сверхинтеллигентная и сверхнервная, как бы вылепленная для начала нового века, уже была вызовом и, кроме того, наводила на мысль, что в эту группу людей отбираются самые интересные и живые человеческие экземпляры.
Бунин был далек от театра, актерство в принципе казалось ему собранием суетного, фальшивого и безнравственного (хоть с ними весело валять дурака), и ему думалось, что есть что-то неловкое и странное в том, что Чехов, серьезный и знаменитый писатель, связал свое имя с театром слишком молодым, слишком «новым», модным. Это было непохоже на Чехова. И думалось, что Чехов сделается смущен, постарается стоять в стороне. Если бы это был Малый или Александринка, то другое дело, а молодые «эрмитажники», демократы, пропагандисты, вокруг которых подозрительно быстро собиралось «все самое передовое и прогрессивное», — это было слишком шумно и бойко для Чехова.