Александр Архангельский: А что такое эта действительность?
А. А.: Я каждый день вижу вокруг себя разное. Я, например, очень радуюсь, когда наблюдаю за своими детьми и за их друзьями. Страшно огорчаюсь, когда перестаю за ними наблюдать. Они мне очень нравятся. Мне нравятся мои коты.
А. А.: Я не нахожусь с ним в состоянии войны. Я по принципу Троцкого: ни мира, ни войны, армию распустить.
А. А.: Сухой остаток увиденного не нравится. Но пока я к этому сухому остатку прихожу, я вижу и своих студентов, и своих детей, и многих людей в метро, с которыми я разговариваю, — все меня устраивают. Мы сидим с вами в ресторане, нормальные люди нас окружают, это недорогой ресторан… Я езжу в провинцию. И там все нравится. Так что в целом действительность мне вроде бы не нравится, а почти все по отдельности, из чего она состоит, скорее нравится. Я очень хорошо помню свое детство — вот тогда я был в чудовищном конфликте с окружающим.
А. А.: Это было при глубокой советской власти, хотя уже в гуманитарные времена, вегетарианские. Но то, что я помню о детстве, сегодня уже невозможно — та нищета, униженность, озлобленность. Никогда не забуду, как однажды я стоял и подошли ко мне трое… Очевидно, на кого я похож…
А. А.: И вот подошли ко мне три здоровых мужика, думаю, что лет за 40 каждому. А мне было лет 10… И вот они спрашивают: «Нравится тебе у нас?» Я ответил — нравится. Один начал на меня дальше наезжать, второй остановил: он же сказал «нравится», хрен с ним, пусть живет. Вот это для меня образ советской жизни. Не власти, а жизни. И туда я, точно могу сказать, что бы сейчас ни происходило, возвращаться не хочу. Все еще пока гораздо лучше.
А. А.: Вот вы мне навязали определенную картину, по отношению к ней могу сказать — не нравится. Но она непохожа на ту, которую вижу я. Я вижу умирающий дух постмодерна, который мне страшно не нравился в 90-е и нулевые...
А. А.: Он умирает. Он, как тяжелые испарения из интеллигентского слоя, к которому я принадлежу, поднимается в верхние слои атмосферы, то есть во власть, власть постмодернистскую. В том слое, к которому я принадлежу, в 90-е годы было хуже. Слово «мораль» было осмеянным, неприличным. Вспоминать, что у писателей есть некоторый долг, было смешно.
А. А.: А сейчас нет. Даже те, кто в 90-е над этим очень остроумно смеялся, стали записными, а может, подчас и главными моралистами. Вот Лева Рубинштейн, который не так давно получил престижную литературную премию именно за сборник глубоко моралистических эссе. Представить себе в 90-е, что это Лева Рубинштейн... Но власть тогда мне не то что нравилась, но больше нравилась, чем нынешняя. Она не была постмодернистской. Она была иногда тупой, топорной, но она была настоящей властью… Понимаете, что произошло: то, во что интеллигенция игралась в 90-е годы, в какое-то время от нее отслоилось и пошло вверх. И внутри этого безответственного, игрового состояния находятся сегодня люди, принимающие решения. Те, кто эту атмосферу в себе выносил, ощущают себя жертвами. А ведь отчасти сами это произвели… В результате у нас сегодня Акунин является опорой морального отношения к истории. И я в данном случае не иронизирую… Вообще меня давно перестал волновать вопрос, кто виноват. Меня волнует только один вопрос: что делать?