— Интересно, что когда началось новое завинчивание гаек, то некоторое время имя Сталина не упоминалось вообще — ни в положительном, ни в отрицательном смысле. Очевидно, сверху были спущены такие директивы, и никто из власть имущих не утверждал, что он снова хороший или по-прежнему плохой. Сталин просто-напросто вдруг исчез, как будто его и не было никогда. В Центральном театре кукол шло партийное собрание. Кто-то вдруг произнес слово «Сталин». Воцарилось испуганное молчание, лишь остроумец Зиновий Гердт встал и сказал: «Сталин? Это такой маленький, с усиками? Как же, помню, помню...» Да и к Ленину тогда уже особого пиетета не было. Однажды мы втроем, я и мои ближайшие друзья-художники Лева Збарский и Юра Красный, спускались в такси от Центрального телеграфа по улице Горького мимо Исторического музея к Красной площади, проезд по которой был тогда разрешен. Мы вечно подшучивали над Левой, чей отец, биохимик Збарский, лично бальзамировал и опекал Ленина с того момента, когда тот стал в 1924 году трупом. Что, впрочем, не помешало старшему Збарскому просидеть год с лишним непосредственно перед смертью усатого вождя народов. И когда мы проезжали мимо Мавзолея, где всегда была огромная очередь, Красный сказал Леве: «Твой пахан из нашего вождя чучелку сделал, а народ теперь стоит». Лева не обиделся. У него, кстати, помню, был светильник из Мавзолея, неизвестно откуда взявшийся. Такая ваза египетского стиля, плоская, и Лева все время мечтал этот светильник кому-нибудь загнать за хорошие деньги.
— Свобода духа. Я считал такой образ жизни правильным. Поскольку был еще молодой кураж и все остальные безумства молодости, включающие в себя ухаживания за дамами, когда правильным стилем поведения считались бесконечные победы над какими-то красавицами, походы с ними в рестораны. Это была открытая жизнь, и мы никогда ее не скрывали. Это была своеобразная форма самоизъявления, способ жить и способ реализовывать свои художественные идеи, служить в меру своих сил искусству. Я в те годы очень многое успел сделать, старые мои картины, которые тоже будут на выставке в Третьяковке, и рождены были этой богемой, тем умонастроением.
Я не прятался по углам. Я шел в ресторан Дома кино с новой дамой открыто, потому что никогда не жил двойной жизнью, таясь, тая кого-то от кого-то. Мы были свободны в те годы и жили, я считаю, честно. Честно зарабатывали свои деньги, вкалывали ночами, и я запомнил фразу Левы Збарского, что больше всего на свете он не любит утреннего пения птиц. «Потому что, — объяснял он, — я сижу всю ночь, работаю, и вдруг начинают петь птицы, а работа еще не закончена, и меня это дико раздражает, и вообще: зачем мне эти птицы?» Богема — это тот общий путь, которым шли многие художники в мире. Обычный путь взрослеющего молодого человека, который подвергается искушениям жизни и должен с ними справиться, даже если эта жизнь непутевая. Жить без ханжества, открыто. Преодолевая собственные мучения, может быть, даже и трагедию любви. А в основе этого всегда работа, исступленная работа, настоящая работа. А то, что молодой человек безумец, гуляка, апаш, сумасшедший, — издержки молодости. Я, кстати, всегда больше любил выпить, чем мои товарищи. Но и здесь главное — элегантность, умение держаться в любом состоянии, отсутствие маразма.