Шура тогда бросил курить. Поэтому, как все большие дети, он пошел по самому неправильному пути: стал желание курить заедать орешками. Мне кажется, мы никогда так не любили Шуру, как в этот момент его ЗОЖного отреченья: мы смотрели на эти орешки, и они казались нам не простыми, а золотыми, даром, что заранее очищенными. Шелуха жизни уже облетела с них, твердая корочка уже была удалена – осталась только калорийная твердая мякоть смысла. “Твердая мякоть” – мне кажется, это название понравилось бы Шуре. А, да, в наши обязанности еще входило придумывать заголовки к текстам авторов: как правило, у них они никуда не годились. Стоит ли говорить, что вариант заголовка Шуры был всегда лучшим?
“Шура, вам нравится, что я хочу назвать воспоминание про вас «Твердая мякоть»?”. “Прекрасное название, Дима! Но мне кажется, что лучше, например, попробовать вот…”.
Шура, Шура! Я не слышу. Что вы говорите? Но мусорный шум смерти заглушает его слова.
А однажды, пока “Русская жизнь” еще проживала свою многонациональную жизнь, я глухой ночью побывал у него дома.
Тогда мы сильно устали от долгого послеполночного ожидания (наш главный редактор всё читал и читал то, что мы ему вчетвером подготовили) и где-то часа в три ночи Шура пригласил нас всех к себе домой – он жил недалеко от редакции, почти на Садовом.
Его дом, устремленный потолками ввысь, как церковь или амбар, казался странным смешением выверенной артистической роскоши и какого-то бивуака. Как будто всё здесь на месте и очень красиво, но, если бы налетел ветер и выбил окна, красоты не убавилось, а наоборот – стало бы больше.
Уже через много лет я пришел в этот дом опять, со своим приятелем. И снова было ощущение этой недоступной тебе прекрасной жизни (дело не в деньгах, не в возможностях, просто ты сам никогда бы так красиво не придумал: ни эти стены, ни этот цвет, ни это темное дерево, и вдруг – белый воздушный провал света в нише или за окном) и вместе с тем какой-то очевидной неотвратимой временности.
Как будто сейчас ворвутся красноармейцы – и всё пойдет прахом, белыми хлопьями, лебединой прерванной песней.
– Шура, – сказал я, после трех бокалов. – Я скоро умру. Когда это произойдет, позаботьтесь, пожалуйста, об NN.
Только умер не я, а Шура.
Две неуместные глупости, сказанные пусть и с интервалом в десять лет, это уже даже для меня перебор. Через два месяца красноармейка Смерть пришла и деловито забрала ей причитающееся. Ей тоже хочется иметь в хозяйстве что-то редкое и красивое.
…У Шуры Тимофеевского в его книге “Весна Средневековья” есть в самом начале пассаж про прорыв в пространстве (он пишет про фильм Феллини “Рим”): “Там есть знаменитый эпизод строительства метро – знаменитый еще и потому, что взят из жизни. Рабочие, прокладывающие под землей новую линию, попадают в тоннель типа того, что ищет Аполлос Феодосьевич. Прорубив стену, за которой ощущалась странная загадочная пустота, они замирают перед чудесной картиной: римский атриум с полностью сохранившимися, отчетливо видными фресками. Этой отчетливости отведено на экране всего несколько мгновений: под действием ворвавшегося воздуха фрески тают буквально на глазах”.
Вот три важные темы, которые, как мне кажется, Шуру особенно интересовали: прорубание туннеля, арки и воздух (исчезновение). Огромный холст в “Менинах” – это же и есть часть пробитого туннеля, холст загораживает нам одну пятую залы, где сгрудились герои. В комнате прямо физически ощущается движение воздуха. Кто-то на заднем плане то ли входит, то ли уходит за дверь (арка). А на лице художника – отвращение. (“Внимательный взгляд художника”, – напишут искусствоведы.) “Вы обратили внимание, какое у него лицо? Нет, это не внимательность. Такое ощущение, что ему просто всё это очень не нравится”. Исчезновение.
У Шуры вообще были свои взаимоотношения с живописью.
Кстати сказать, именно Тимофеевский прорубил туннель и для меня: научил меня хоть что-то понимать в живописи. Причем сам он здесь был вполне пристрастным – например, модерн не очень-то уважал: понимал, мог оценить, но любви там не было (цветок в пыли ты ведь тоже замечаешь и можешь оценить его красоту, но любви-то к нему нет), постмодерн пропускал мимо глаз, но, когда он говорил о Тициане или Джорджоне, или Веласкесе, там разговор начинал крутить свои немыслимые разноцветные ви[т]ражи.
А еще Шура умел раздавать ключи: от городов, потаенных мест – и даже харчевен.
“Когда будете в Риме, пройдите туда-то туда-то, сверните там-то и там-то, перейдите мост, на вот такой-то улице будет кафе без вывески – смело входите. Хозяйка ласково погладит вас по плечу, сама отведет на место, меню там нет. Каждый день – три разных блюда. Просто возьмите, что предлагает она”.
Так и получилось. Пошел туда-то, свернул там-то, перешел мост, через пять минут оказался у дома с кафе без вывески. Погладили по плечу, посадили за маленький, не очень чистый столик, через пятнадцать минут принесли три блюда. Ничего более вкусного я в своей жизни не ел.