Если альбом с Павловым в самом деле существовал, то Иван Петрович образовался там по иным причинам, не столь гривуазным, но рассказ Леона был ведь не правды, а шутки ради – ради “эх, как сказал”, ради красного словца, не щадящего ни матери, ни отца, и себя тоже не щадящего, свою любовь к знаменитостям, смешную, кто спорит, сам в этом признаюсь, вот, откуда я родом, как бы говорил нам Леон, но, согласитесь, это простительная, уместная и такая милая слабость, если над ней можно сейчас всем вместе посмеяться.
Все вместе и посмеялись – кроме Сережи: его эти слоеные альбомные рефлексии не занимали; он, очевидно, скучал, девица ему не приглянулась, разговоры тоже. Леон, как водится, вспомнил Ивана Алексеевича Лихачева, умершего за несколько лет до этого, они были знакомы, и что-то о нем рассказал, доброе и пряное, разумеется, и называл его “Ваней”, и от него перешел к Кузмину, и тут Сережа с раздражением признался, что Кузмин ему мало нравится, что он как поэт сильно нами раздут, я это запомнил из-за того, что случилось на следующий день, а тогда произошел скучный спор, мы с Леоном и молчелом, который ничем не выделялся, сплотились за Кузмина, но обе девы, Леонова и приведенная для Сережи, были за Сережу.
Приведенной это не помогло, Сережа вскоре свалил, а мы, оставшись впятером, налакались всем стоявшим на столе губительным разнообразием. Пошли песни-пляски, не смерти, совсем нет, приведенная решила показать стриптиз, потом продолжить его танцем милитари, а для этого на голое тело, на молодые свои упругие, очень достойные сиськи накинула Леоново пальто как своего рода шинель: мягкий буржуазный “Loden” скривился в кабарешной воинственности. Потом все плясали со всеми и обнимались, и целовались, и молчел, который ничем не выделялся, тут, наконец, выделился, блеснул, была куча мала, нечетная-зачетная, когда уже безразлично, кто с кем и зачем, но как-то я всё же из-под тел выбрался, Леон тоже, и даже меня проводил, обещал утром позвонить. Проснулся я днем от телефонного звонка и с дикой головной болью.
Но звонил не Леон, звонила приведенная; кто ей дал мой телефон, чего ради? Она была тиха, она была раздумчива.
– Знаете, а ведь вы правы, – сказала она. – Я всё утро читала Кузмина, он большой поэт. Особенно мне понравились такие стихи, послушайте:
У меня раскалывалась голова, я ничего не понимал, зачем меня поэзией мучают, но она уже заканчивала разговор.
– По-моему, прекрасное стихотворение, ведь правда? Я только это и хотела сказать. Всего вам самого доброго.
Леон так и не позвонил: ни в тот день, ни на следующий, ни через три. А через четыре меня отчислили из бессмысленного моего института, я должен был еще в августе прописаться в Ленинграде, но уже декабрь подходил к концу и семестр вместе с ним, а я так этого и не сделал, и теперь вышел срок, прости-прощай, бывший студент, надо мчаться в Москву решать проблему с военкоматом, меня в мои восемнадцать лет могли забрить в любой момент.
В Ленинград я вернулся только через несколько месяцев, с Леоном сразу не связался, не до него было, а потом стало недосуг и незачем, и мы долго, очень долго не виделись, может, пару лет, и вдруг он меня нашел.
– Суровый Дант не презирал минета, – радостно прокричал он вместо “здравствуйте”.
Я скис:
– Да-да. У нас еще его не знали девы, как для него уж Дельвиг забывал. Это я в курсе, Леон. Вы что-нибудь другое расскажите.
Но ничего другого Леон рассказывать не планировал, он уже сильно дунул. Я тыщу раз видел его выпившим – и в этом было много бодрости и обещания новых высот: водка сушит и трезвит. Но тут всё было иначе. Человек больше не очаровывает, и всё в нем делается неприятным, становится неопрятным, на нас падал мокрый снег, и непромокаемый его “Loden” словно впитал воду, позорно набух, и пуговицы-мячи поникли головой. Леон качался с пятки на носок и что-то говорил. Я не мог разобрать, что. Но потом услышал: “И повторяют: ты”. И еще раз: “И повторяют: ты”. И в третий раз: “И повторяют: ты”. Ничего не понимаю. Не дышите на меня перегаром. И вообще мы с вами на “вы”, Леон.
Больше я его не видел.
Сережи тогда с ним не было, и, наверное, его уже не было в Ленинграде, он уехал в Америку. Про Сережу я так и не написал, хотя читателю это всего интереснее. Но я ничего интересного не помню. Да ничего и не было.