Давайте я вас познакомлю. Ну что вы, конечно, это удобно. У Шуры один из немногих домов в Москве, куда всегда можно, с мужьями-женами, любовниками-друзьями, он всех принимает. Мы с вами дойдем по Садовому до угла напротив ГАИ, там доходный дом, подъезд под иконой, дальше любезный консьерж, с ним надо минуту поговорить, слушайте, ну и погода сегодня, ох, наши проиграли, мы к Александру Александровичу, да, называйте сначала так, но он быстро поправит, а пока мы поедем на последний этаж, откроет сонный Никола, его ближайший друг и всю жизнь компаньон, а Шуры пока нет, вы проходите, мы пойдем по длинному коридору, направо кабинет с маленькими портретами его далеких предков над секретером, но нам надо дальше, в конце коридора гостиная – с огромным деревом-фикусом над столом, ампирными русскими креслами красного дерева, картинами Николы и окнами на Садовое, тихо мигающее фарами с такой высоты. Мы сядем и помолчим, и я буду понимающе улыбаться, пока вы будете оглядываться и удивляться. Конечно, вы и не могли нигде видеть такого, но что такое эта квартира, так, мелочи, если вы еще не видели хозяина. А вот и хлопнула тяжелая дверь, и сразу голос: Никол, Никол, ты где? Это он.
Шура, мы тут!
Шура был гений сложного в простом, значительного в мимолетном и прекрасного в повседневном. Он был гений мягкой иронии, дипломатичных советов, безукоризненно вежливых насмешек и великодушных примирений, гений нескольких быстрых замечаний об искусстве, политике и о чем угодно еще, о чем спро́сите, заключавших в себе целое море содержательности, гений злободневных статей и блогов, коротких писем, хоть бы и со сплетнями, смешных устных рассказов с неизменной интонацией старинного table talk и точных определений человека или ситуации, иногда – добродушно матерных, он как никто умел нежно ругаться, гений долгих прогулок и бесконечных разговоров до шести утра, гений светского и просто дружеского такта, когда важные вещи говорятся в нужное время и с нужным выражением, и даже деловые бумаги, смысл которых целиком укладывался в три слова – “дядя, дай денег” – он писал так, что они оказывались поэтичными манифестами. Весь будничный мир вокруг него выглядел осмысленным и каким-то таинственно манящим, он и чай в обычных его домашних стеклянных кружках умел предлагать таким образом, что вы его пили и пили, словно дореволюционный купец. Это необыкновенное свойство – преображение малого, способность талантливо жить – погибло с ним, и любой, кто это видел и был от этого счастлив, может только кое-как пересказать свои чувства.
Его литературный дар состоял не в способности писать “красиво” – хотя со словесным узором он никогда не расставался, и “Loden”, рассказ, оказавшийся его прощальным текстом, показывает, каким цветочным блеском он любил украшать повествование. Нет, его главным авторским свойством было жесткое и точное, какое-то очень мужское (феминистки, брысь) умение думать и формулировать. Шура словно бы протягивал руки куда-то в огромный хаотический мир и – ловко, быстро, не глядя – находил там лаконичные соображения, часто парадоксальные или афористичные, которые объясняли всё. Он терпеть не мог авангардистский туман или ходульное наукообразие, любое запутывание читателя и себя, он писал так, как человек летит во сне, с тем же ощущением волшебной простоты происходящего, когда всё легко и всё ясно, и улица далеко внизу – обычное дело, но попробуйте вспомнить об этом со стороны, наяву, ну как же это делается, а.
Шура был высокий, красивый (с легким восточным оттенком в лице), крупный, даже полноватый мужчина, но эта полнота нисколько не портила его образ, но, напротив, сообщала его и без того неспешному и обволакивающему стилю какую-то законченную плавность. Он ходил медленно, никогда не признавал сумок, часов, он много лет курил, но нельзя было представить себе его с трубкой, и уж тем более – с какими-то нарочитыми прическами, усами, бородами, словом, он любил простоту, а дома ходил в специальном “мешке из-под сахара” (его выражение), в таком длинном свободном балахоне, похожем то ли на халат, то ли на античное нечто, но очень удобном, обломовском.
Он мягко улыбался и любил взять вас под руку, прежде чем заговорить о чем-то существенном. Он иногда нервничал и сердился, но чаще оставался благодушным, он с уникальной в нашем интеллигентском мире естественностью разговаривал с народом, он обычно пил водку, но никогда не напивался, так только, засыпал, если уж было выпито слишком много. Он был со всеми на “вы”, и деликатность соединялась в нем с шутливой скабрезностью, а высокое с низким – так, как это женится только в пушкинских письмах.
И, главное, он жил с такой размеренностью, обстоятельностью и уверенностью, словно бы существовал здесь всегда, и впереди были тоже как минимум миллиард чашек чаю из маленькой стеклянной кружки.