— Так. Встань во-первых, — так же спокойно, как будто дружелюбно сказала она. Как он поднимался, я уже не мог смотреть. В голове моей поплыл туман. «Дурак, зачем он это сделал?» — только и успел подумать я, прежде чем испугаться окончательно.
Как я не сообразил, не догадался наперед?! Он же бравировал перед нею. Она, как великий педагог, вела с ним задушевные разговоры — я слышал обрывки этих разговоров, проходя мимо них в школьном коридоре, вернее не слышал, а догадывался о задушевности этих разговоров по тому приглушенному, пониженному тону, каким они велись — эти «разговоры для двоих». Она по новой педагогической методике дружила с ним как с трудным подростком, обращала внимание на то хорошее, что в нем было. И он купился на это. Теперь он бравировал перед нею своим бесстрашием и благородством. Другой учительнице он не признался бы, а перед нею не мог устоять.
«Дурак, — обругал я его еще раз про себя, — ну и черт с тобой. Это твое дело. А я буду молчать». И я нахохлился на своей парте.
— А кто еще был с тобой? Ведь вас было двое, — для проформы спросила учительница, зная, что он не скажет, кто был с ним. Она этого и не хотела от него.
— Никто, — ответил, конечно, Пичугин, — я был один.
— И зачем же ты жег журнал? — Голос ее звучал иронически, но не враждебно.
— Так просто… — буркнул по-детски Пичугин.
— Ну и глупо, — сказала учительница. И это было сказано уже так, будто они опять разговаривали в коридоре вдвоем, как продолжение какого-то прежнего разговора, и полный смысл этой фразы был понятен только им двоим. — В таком случае дирекция будет ставить вопрос о твоем исключении из школы…
Это было сказано совсем без угрозы, и, зная ее отношение к нему, я не поверил в это. Но класс зашумел при этих ее словах, завозился…
— Ты можешь садиться, продолжала учительница, не обращая никакого внимания на шум в классе. — Никто больше не хочет сказать что-нибудь?
Этот вопрос относился уже ко мне. Но я, разозленный дурацкой выходкой этого позера, даже бровью не повел.
— Тогда я вам кое-что скажу, — после эффектной паузы сказала учительница, — а лучше — покажу…
Она выдвинула ящик стола и достала… журнал. Тот самый классный журнал, который я жег и, оказывается, не дожег. А я почему-то уже совсем забыл о нем и думал, как о несуществующем. Она полистала его, и я даже со своего места с ужасом узнал разукрашенную мною страницу — она почти полностью сохранилась, только немного обгорела по краям — видно, я впопыхах жег не те листы. У меня было такое чувство такого суеверного ужаса, как у убийцы, к которому живьем приводят убитого и закопанного им человека. Учительница без лишних слов развернула журнал в этом месте и, держа его двумя руками, как транспарант, пронесла между партами по всему классу. Класс недобро затих. Учительница вернулась к своему столу и стояла тоже в молчании. Это была уже пытка. Никто не называл моего имени. Мне было бы легче, если бы она указала на меня пальцем, сказала: Вставай! Поднимись! Говори! Что все это значит?! Но она оставила инициативу мне. Я сам должен был надеть петлю себе на шею. Я сидел и не верил, что существую. Я терял чувство реальности происходящего, настолько оно было ужасно и нелепо. Если человека обвиняют в чем-то — у него первая реакция — защищаться, оправдываться. И пошел бы обычный затяжной обмен ударами: удар — защита, удар — защита. Как ни нелепы и неубедительны оправдания — человек еще живет, пока он оправдывается, он еще честный.
В груди моей закипало возмущение против этой пытки: так нет же, я сейчас встану и скажу, но не то, что вы думаете и ждете услышать! Я вам всем докажу…
Возмущение вернуло мне силы. Я вспомнил себя, вспомнил, кто я есть, и душу мою наполнило чувство собственной правоты. Не невиновности, нет, а правоты — вообще. Я вскочил, чтобы объяснить им все это, и уже предчувствовал победу. Но, встав на ноги и открыв рот, я понял, что сказать мне нечего, потому что с высоты своего роста я увидел опять этот дурацкий журнал и вспомнил, что говорить-то нужно было про него. А про него я не мог ничего сказать. Я про себя мог сказать, а про него — нет.
Меня внимательно слушали, но я, так ничего и не сказав, не сел уже, а остался стоять, понурив голову, с таким чувством, что не то все происходит. Не то и не так.
Учительница, приняв мое молчание за полное признание вины, сказала все тем же ровным голосом, что по этому вопросу решение должно принять уже, наверное, комсомольское собрание. Горячие головы предложили не откладывать и, пока не остыл пыл, превратить тут же классное собрание в комсомольское. Никаких особых дебатов не было, было только предложение объявить мне строгий выговор с занесением в членскую карточку.
Ну, конечно, Классручка точно рассчитала: предложение об исключении Пичугина из школы не утвердили — кого же исключат из школы за два месяца до выпуска — а мне, видите ли выговор с занесением! Такой выговор — волчья характеристика, с которой в этом году ни к одному институту близко не подпустят!