Читаем Исправленное издание. Приложение к роману «Harmonia cælestis» полностью

Правы те, кто костерят этот Центр. Если доступ к документам невозможен или затруднен, если личные, человеческие права бывших следователей чуть ли не важнее прав тех, кого они унижали, за кем следили, — это не демократия. Это консервирует страх и озлобленность, порождает фрустрацию. А фрустрированный человек беззащитен перед демагогией, в которой правды содержится ровно столько, сколько необходимо для поддержания озлобленности и страха. Не будь я в привилегированном положении, я тоже не получил бы доступа к документам. Правда, жил бы теперь спокойно… Как красиво я рисовал себе следующие десять лет своей жизни. Теперь они, эти десять лет, будут рисовать меня; захватывающая перспектива — ничего не скажешь.

Я сотворил миры из ничего, изрек (так и оставлю: изрек) наш математик Янош Бойяи, когда изобрел неевклидову геометрию. В «Harmonia cælestis» я творил миры из всего — теперь же из всего приходится творить ничто. Мой отец стал теперь, лишь теперь стал действительно графом по имени Ничего. Слова эти только теперь получают (получат) свой истинный смысл. До этого было просто красивое и, может быть, меткое выражение. Правдивое выражение, но была в нем и нравственная победа: эти лишенцы, эти нищие на самом-то деле не нищие, а, похоже, очень даже богатые (может, платят меньше НДС, чем платили сто, двести, триста или четыреста лет назад), богатые, потому что сохранили самое главное: самих себя.

[Есть такой облегченный (софт) вариант прочтения «Гармонии», который, по-моему, способствует успеху романа. Читатели переживают в нем заново свои собственные страдания (но это еще в порядке вещей, это только бахвальство) и от того успокаиваются, книга как бы делает их сильнее, ведь что бы там ни происходило, мы выжили. Мои читатели смотрят на меня более спокойно и радостно, чем мне хотелось (мечталось). Они как бы выковыряли из романа изюм, оставив в стороне все, что не вписывается в эту «спокойную» линию. То есть книга им это позволила.

Я знал, что многие будут читать роман буквально, один к одному, невзирая на то, что текст постоянно и самым беспардонным образом играет (работает) на грани вымысла и реальности. Но последствия того, что в книге появляется история, я не продумал, не учел, что это история не только семьи, но и страны. И упомянутая формула — «что бы там ни происходило» — слишком неоднозначна, важно знать, что именно происходило. По порядку, от недавнего к более давнему прошлому: из чего возник режим Кадара, из чего — 1956 год, из чего — эпоха Ракоши, какую роль мы играли в войне, в холокосте. Серьезного разговора об этом в романе нет. Это плохо. Но все это я когда-нибудь опишу еще более точно.

Я сижу в своей комнате: за стеной — нечто вроде воскресного семейного обеда с участием тестя, «взрослых» детей, но выйти к ним я не в состоянии, ну не могу я курсировать между двумя мирами. (Помню, «Производственный роман» я писал в конторе, по ходу дела поддерживая — пусть не на самом высоком профессиональном уровне — производственные разговоры…) До моего слуха доносятся непринужденные голоса, звонкий смех моей младшей — Жожо, приглушенное, мужское уже, бормотание Марцелла, как хорошо им сейчас, не наслушаешься, — а мне ковыряться тут в грязном белье их дедушки. Они мало общались с ним (кроме, может быть, моей старшей дочери Доры), боясь его и восхищаясь им на расстоянии; в качестве деда шедевра он из себя не сделал.

Наступит час, и им тоже придется плакать. Жожо, наверное, ничего не поймет. Я думаю об этом с каким-то детским презрением. Как о своем несчастном далеком племяннике, который, прочитав роман, не может никак успокоиться из-за оскорбительного, по его мнению, пассажа. Боль его совершенно реальна, и мне очень жаль его. Идиот, думаю я теперь, переживая свою беду, — стенаешь из-за какой-то сгнившей руки, когда у меня вон целый отец сгнил! (Я не хочу тебя обижать.)

Не переступаю ли я некую грань, которую переступать не следовало бы? Быть может, нельзя так уж полагаться на искренность? Ибо сейчас я делаю именно это. Бывает, наверное, когда в наших общих интересах — молчать? Это так, но кто может указать, где она, эта грань?

В «Прощальной симфонии»[12] я писал: «Он просит сына, чтобы тот не бил, не пинал его, хотя признает его правоту. (…) Начинает, уснащая свои мольбы примерами из греческой мифологии, взывать к пониманию… Его доводы — чисто физические (мне больно, сынок)… И снова, суммируя аргументы, он не ссылается ни на заповедь о любви к ближнему, ни на обязанность чтить отца своего, ни на обычаи и приличия. Он просит, умоляет сына подумать о том, стоит ли умножать в мире боль. (Стоит ли умножать в мире боль?) Это все, чего он просит у сына. И еще глоток палинки».

Мне кажется, я вижу его, слышу, как он умоляет меня. Чтоб вас всех разорвало! Я привязан к мачте и готов слушать песни сирен. Перебор.]

Перейти на страницу:

Все книги серии Современное европейское письмо: Венгрия

Harmonia cælestis
Harmonia cælestis

Книга Петера Эстерхази (р. 1950) «Harmonia cælestis» («Небесная гармония») для многих читателей стала настоящим сюрпризом. «712 страниц концентрированного наслаждения», «чудо невозможного» — такие оценки звучали в венгерской прессе. Эта книга — прежде всего об отце. Но если в первой ее части, где «отец» выступает как собирательный образ, господствует надысторический взгляд, «небесный» регистр, то во второй — земная конкретика. Взятые вместе, обе части романа — мистерия семьи, познавшей на протяжении веков рай и ад, высокие устремления и несчастья, обрушившиеся на одну из самых знаменитых венгерских фамилий. Книга в целом — плод художественной фантазии, содержащий и подлинные события из истории Европы и семейной истории Эстерхази последних четырехсот лет, грандиозный литературный опус, побуждающий к размышлениям о судьбах романа как жанра. Со времени его публикации (2000) роман был переведен на восемнадцать языков и неоднократно давал повод авторитетным литературным критикам упоминать имя автора как возможного претендента на Нобелевскую премию по литературе.

Петер Эстерхази

Современная русская и зарубежная проза

Похожие книги