На границе я подал знак одному моему коллеге, и он меня сразу понял. Вы помните, друзья мои, что тогда представляла собой русская граница. Это не была граница могущественной царской империи. Скорее это была граница нашего произвола, произвола русской полиции. Царская власть имела свои пределы даже в царском дворце. Но наша власть, власть полиции, прекращалась только на границе империи, а часто — и вы об этом скоро услышите — далеко за ее пределами. Любому полицейскому доставляет огромное удовольствие видеть перед собой дрожащего от страха невинного человека или угождать сослуживцу. Наконец, совершенно особое удовольствие он испытывает, если ему доведется ввергнуть в ужас какую-нибудь молодую красивую женщину. Это, друзья мои, особый вид полицейской эротики.
Итак, мой коллега сразу же понял меня. Я на некоторое время исчез, притаившись в полицейском кабинете. Известный портной и его дамы должны были подвергнуться одной неприятной проверке, и никакие заверения и даже упоминания высоких покровителей не помогли бы портному ее избежать. На границе просто-напросто никто не понимал французского. Напрасно он несколько раз взывал ко мне, князю Кропоткину. Хотя в стене между кабинетом и таможенным помещением располагалось маленькое окошко, устроено оно было так, что я мог его видеть, а он меня — нет. Я для него был безвозвратно потерян. Я видел, как важный и в то же время беспомощный, надменный и одновременно испуганный, гордый как петух, трусливый как заяц и глупый как осел, он метался посреди взволнованной толпы своих красоток. Это, признаюсь, порадовало меня. Но вообще мне было не до него, я ведь любил Лютецию! Таким уж, друзья мои, я уродился. Я сам часто не понимаю, что я за человек…
Но не это главное. Главным было то, что неожиданно, благодаря товарищеской помощи нашего сотрудника на границе, в чемодане Лютеции был обнаружен револьвер. Шаррон растерянно забегал, он звал меня, выкликивая мое имя, как заклинают Господа, но я не показывался. Через потайное окошко я — довольный и ничтожный, Бог и провокатор — видел бледную, беспомощную Лютецию. Она сделала то, что в подобной ситуации делают все женщины: она заплакала. И я вспомнил, что примерно две недели назад через похожее окошко я видел ее счастливую и смеющуюся в объятьях молодого Кропоткина. О, я не забыл этот особенный смех! И так как, друзья мои, я был подлецом, то почувствовал удовлетворение. Поезд может подождать, подождать два, три часа! Я не спешил.
Наконец, когда все это зашло уже так далеко, что плачущая Лютеция молча повисла на шее портного, а все остальные девушки, обступив их, дрожали, когда дело приняло опасный оборот, а все происходящее стало напоминать бойню, встревоженный птичий двор и одновременно романтическое приключение некого портного, на сцене появился я. Поклонившись, мой коллега тут же выпалил:
— Ваше высокоблагородие, к вашим услугам!
— А что здесь вообще происходит? — не глядя на него и ни на кого другого, спросил я.
— Ваше высокоблагородие, в чемодане одной дамы обнаружен револьвер.
— Это мой револьвер. Я охраняю этих дам.
— Как прикажете! — сказал служащий.
И мы сели в поезд.
Само собой разумеется, что едва мы вошли, как теперь уже портной повис на моей шее.
— А кто, собственно, эта дама с револьвером? — спросил я.
— Одна невинная девушка, я ничего не понимаю… — начал Шаррон.
— Я хотел бы с ней поговорить, — сказал я.
— Сию минуту. Я сейчас ее к вам приведу.
Он привел ее и тут же ушел. Мы были одни, Лютеция и я.
Вечерело. Набирая скорость, поезд шел сквозь сгущающиеся сумерки. Меня удивило, что она меня не узнала. Все указывало на то, как мало у меня времени для достижения главной цели. Поэтому мне показалось уместным тут же спросить, где же сейчас мой револьвер.
Вместо того чтобы просто ответить, а это все-таки еще было возможно, Лютеция бросилась в мои объятья.
Я посадил ее к себе на колени, и в темноте вечера, проникающего к нам сквозь окна купе, началось… Больше не было вечера, а были лишь те ласки, которые вы, друзья мои, знаете и которые так часто предваряют катастрофу нашей жизни.