Читаем Исповедь убийцы полностью

Дойдя до этого места, Голубчик надолго замолчал. Нам показалось, что он молчал очень долго, еще и потому, что он ничего не пил. Он вроде бы и не замечал своего стакана, и потому все мы от смущения и скованности лишь слегка прикасались губами к своим. Его молчание как бы имело двойной смысл. Человек, прервавший свое повествование и не подносящий к губам свой стакан, пробуждает в слушателях какую-то странную подавленность. Мы все почувствовали себя неловко. Стесняясь смотреть Голубчику в глаза, мы тупо пялились на наши стаканы. Если б хотя бы тикали часы! Но нет! Ни тиканья часов, ни жужжания мухи, ни проникающего через тяжелые металлические жалюзи уличного шума — ничего. Словно в смертельной тишине мы были брошены на произвол судьбы. Казалось, что с тех пор как Голубчик начал свой рассказ, прошла целая вечность. Я говорю не часы, а именно вечность. Настенные часы ресторана стояли, и, хотя мы все это знали, каждый из нас украдкой на них поглядывал. У всех нас было впечатление, что времени больше нет, и стрелки на белом циферблате не просто черные, а какие-то угрюмые. Да, угрюмые, как вечность. Они были неизменны в своей упрямой, прямо-таки пугающей неподвижности. И еще они представлялись нам неподвижными не потому, что сломался часовой механизм, а от какой-то злости, от желания показать нам, что история, которую намеревается рассказать нам Голубчик, не зависит от времени и места, дня и ночи. Что это всегда безотрадная история и что окружающее нас пространство, равно как и время, отменило все свои законы, и под нами уже не твердая почва, а беспрестанно качающиеся воды вечного моря. Мы были на корабле, и нашим морем была ночь.

Только теперь, после долгой паузы, Голубчик сделал глоток.

— Я подумал, — снова начал он, — стоит ли, друзья мои, и дальше подробно рассказывать о том, что мне довелось пережить. Лучше я от этого воздержусь и перейду сразу к моему прибытию в Париж.

Итак, я приехал. Не стоит и говорить, что для меня, жалкого Голубчика, стукача, презирающего самого себя фальшивого Кропоткина, любовника Лютеции, значил Париж. Мне стоило больших усилий не думать о том, что мой паспорт поддельный и что передо мной стоит самая гнусная задача — следить за беглыми субъектами, которых государство считает опасными. Но еще сложнее мне было уверить себя в том, что мое существование — пропащее и лживое, моя фамилия позаимствована или попросту украдена, а мой паспорт — всего лишь позорное удостоверение мерзкого стукача. Но в тот самый миг, когда мне это стало ясным, я себя возненавидел. Я, друзья мои, всегда себя ненавидел. Ведь после всего что я вам рассказал, для вас это не новость! Но ненависть, которую я испытал к себе тогда, была другого свойства. Впервые в жизни я себя презирал. Прежде я не знал, что украденная фамилия может тебя вообще уничтожить. Теперь же на собственной шкуре я ощутил необъяснимую силу написанных слов. Наверняка тот недалекий, не привыкший размышлять полицейский, выписывая мне паспорт, не только не удивился, но посчитал вполне естественным одолжить шпиону Голубчику фамилию Кропоткин. И все-таки в каждом произнесенном, и уж тем более в каждом написанном слове, всегда есть какая-то магия. Я был Кропоткиным лишь потому, что у меня был паспорт на имя Кропоткина. Удивительно, но этот же паспорт указывал на то, что я его добыл, не только поправ справедливость, но еще и для неблаговидных целей. В каком-то смысле он был постоянным свидетелем моей нечистой совести. Паспорт принуждал меня стать Кропоткиным, между тем как я не мог перестать быть Голубчиком. Дорогие мои друзья, я был, есть и останусь Голубчиком!..

А кроме того — и это «кроме того» очень существенно — я был влюблен в Лютецию. Поймите, в нее был влюблен я, Голубчик. А она, отдавшись мне, была влюблена (если, конечно, была) в того князя Кропоткина, за которого я себя выдавал! И выходило, что наедине с собой я был Голубчиком, даже если сам твердо верил, что я Кропоткин, а для той, что была тогда содержанием моей жизни, я был Кропоткиным, кузеном того лейтенанта, моего сводного брата, которого я ненавидел, в чьих объятьях она была на моих глазах.

Я говорю «на моих глазах». В том возрасте, в каком я тогда находился, естественно глубочайшим образом ненавидеть мужчину, если тот на твоих глазах, как говорится, обладает твоей любимой женщиной. И разве мог я не испытывать ненависти к моему фальшивому сводному брату, когда он отнял у меня отца, имя и любимую женщину? Если я кого-нибудь и мог назвать своим врагом, так только его! Я еще не забыл, как он ворвался в комнату моего (а вовсе не его!) отца, чтобы изгнать меня оттуда. Я его ненавидел. Ах, как сильно я его ненавидел! Кто, как не он, повинен в том, что я занимаюсь таким грязным делом? Он постоянно переходил мне дорогу. Я перед ним был бессильным, а он, наоборот, — всесильным. Он все время оказывался у меня на пути и все время меня опережал. Его породил не князь Кропоткин, а другой человек. Он меня уже обманул в ту самую секунду, когда родился. Ох, как я его ненавидел!

Перейти на страницу:

Похожие книги