А что дальше? — К вещи-смыслу (в том числе и человеку) в ее эмпирической явленности, то есть осмысленности (от Франциска); к психологической вглядчивости (от Августина); критической осмысленности собственных о чем бы то ни было представлений (от Абеляра); к образовательной выученности того, кому всё это и делать (от Алкуина)... И много всяческих иных стёжек-дорожек, которым только еще предстоит быть протоптанными: по средним векам к Новому времени с его новой наукою. Но именно от этого учено-учительского канона к "канону" учено-исследовательского знания.
Понятно: столь беглое сопоставление наших учителей-учеников и вовсе мало что стоило бы, если бы не все те четыре урока, это сопоставление предваряющие и поддерживающие. И здесь же обязательно надо сказать, что феномен ученого человека в европейские средние века, как он здесь дан, обусловлен исторически преходящей теоцентрической идеей, удерживающей в удивительно устойчивой целостности здание средневекового мира и особым образом живущего в этом здании человека христианских средних веков.
Еще раз — теперь уже, вероятно, в последний раз — представлю чаемый групповой портрет ученого человека европейского средневековья.
Ученый европейского средневековья, так, как его — ученого — понимают новые и новейшие времена, — конечно же, науковедческая иллюзия. Речь могла бы идти об ученом человеке — ученых людях — этих самых средних веков. Да и то сначала в формах некоей учености, представленной в уроке загадок Алкуина из VIII века. Это была ученость казуса, призванного озадачить особенным, индивидуально случайным, уникальным, а вовсе не тем, чтобы прокламировать точное знание того или иного. Не что это значит, а озадачить этим или тем. Слово к слову не сводится; слово не тождественно себе и скорее говорит о говорящем, чем о том, что обговаривается. Уклончивое, уклоняющееся от объяснения смысла слово, хотя на указание смысла как раз и направленное. В результате созидается из слов изготовленный прием, цель которого отсечь возможность отличить способ изготовления чего-либо и способ действования этим что-либо. И цель эта достигается, представляя мир и все вещи мира загаданными, а того, кто внемлет всему сущему, — озадаченным.
Не уметь учить, а просто учить... всецелому Смыслу как величайшей сфинксовой загадке. Один на один пред ликом этого смысла, понятого как нечто загадочно-запредельное, вневременное. Но понятого так лишь в результате искушения учительским — урочным — научением всему тому и именно таким образом, как это сделано Алкуином. Не новое знание, а новое деяние ради смысла. Но деяние, в отличие от знания, — дело личное, внетекстовое. Это всегда опыт души.
Святой водой не окропив ладони...
Расчерчены клетки, чтобы по ним нарисовать небо. И ни в одной нет и частички этого неба. Оно по-прежнему все в запределье-зазеркалье. Клетки отдельно, небо — отдельно. Необходим текст иного рода: представленный как жизнь.
Это Августин: человек действия, должного стать деянием. Но деянием, воплощенным в слове, в слове-смысле, ради которого это новое умение — умение быть.
Исповедальный плач Августина. Слово поэта Августина. И, как всякое слово поэта, оно, это слово, выходит за свои пределы, убеждая в том, что уметь быть тоже нельзя — можно просто быть, но опять-таки, пройдя искус умения быть в собственном личном опыте. Приять веру, испытав возможность поверить ее разумными основаниями. Я = Ум = Душа. Тройное тождество. Слово-прием пред смыслом-верой. Безоговорочно верить, но лишь в кровь изранив себя всего, выплакав сердце и воспалив ум. Изболев душою.
Всё небо целиком уместилось в "учебно-методическую" клетку небо-рисовальщика Августина — художника-целумиста. Текст жизни. Жизнь текста. Учитель церкви — пророк.
Но... жизнь текста. Собственное действие по спасению завершилось у Августина текстом, должным быть значимым для всех, быть словом истинным. Это — тоже возможность казусной учености Алкуина: передать случайное слово как истину — всеобщезначимую истину. Эту возможность как раз и хочет осуществить Абеляр — как бы в противовес Августину, — только-только устанавливающий отношение к слову.
Ученый метод Абеляра застает в самом начале текст как нерушимое письменное свидетельство его столь же нерушимой авторитетности. Но по ходу развертывания ученого предприятия магистра-книгочея Петра Абеляра текст (и священный тоже) заподозревается все больше и больше, выясняется его неуравновешенность: авторитарность текста предстает лично-уникальной уязвимостью себя самого; того, кто сказал слово, написал сей текст.
Ученый человек средневековья не тождествен среднему человеку средневековья.
Учить — быть — читать ... А может быть, просто жить?..
Чтить священный текст предполагает неумение его читать (критически читать). Читать-чтить. Но у Абеляра: жить текстом, жить в тексте — читать текст исследовательски, то есть критически. Авторски. Сотворчески. Столь же авторское и, стало быть, творческое слово самого Абеляра.
Все клетки прочерчены. И ни в одной нет неба. Вытеснено из каждой. Где оно?..