Читаем Искупление полностью

Умница Леонид Павлович умело воспользовался веселым настроением гебитскомиссара и его добрым расположением. Он вызвал меня из кучки почтительно толпящихся в углу администраторов, представил и попросил рассказать о своей пьесе. Подбадриваемый взглядами Леонида Павловича, я осмелел и заговорил. Говорил я почти в забытьи, но говорил, щедро себя растрачивая, сопереживая собственным страданиям, которые в моем сознании совершенно слились со страданиями моего хромого влюбленного героя. Я говорил, едва сдерживая слезы, переводил главреж Гладкий, делая мне знак время от времени остановиться, чтоб иметь возможность перевести. В этих паузах я особенно боялся разрыдаться, глядя в лицо гебитскомиссара, от которого зависела судьба моей пьесы, причем лицо это троилось, четверилось, толстело, расползалось вширь. И вдруг все эти лица гебитскомиссара одновременно одинаково раскрыли рты, одинаково блеснули здоровыми зубами, и хоровой дружный смех, смех, как в переполненном зале, потряс меня.

– Хромой, – трясясь от смеха, говорило множество ртов, – любит красивая фрау... Яволь... Это русский юмор... Это унтергальтунг... Хромой на сцене должен танцен... Это очень комише драма...

Так неожиданно была решена моя судьба. Минуя пана Панченко, гебитскомиссар отдал распоряжение главрежу Гладкому начать репетиции пьесы «Рубль двадцать». Мы с Леонидом Павловичем торжествовали победу.

<p>9</p>

Победа была полной. Меня тут же зачислили в штат театра на должность младшего администратора с окладом восемьсот рублей, я получил продовольственные карточки и небольшую собственную комнатушку, где Леонид Павлович и его слепая сестра помогли мне устроиться, подарив кое-что из вещей и из мебели. Скажу вам честно – это были для меня самые счастливые времена. Вокруг оккупированный город, военная нищета, выстрелы на ночных окраинах, а у меня счастливая пора, долгожданные репетиции моей пьесы. Я старался проводить как можно больше времени в театре, а из театра – либо домой, либо к Леониду Павловичу. Раньше ходил иногда с Ольгой в кино, теперь перестал. И вообще перестал встречаться с Ольгой, хоть после польского кружка именно я через Леонида Павловича помог ей остаться в театре. Я считаю, что сделал для нее очень много, потому что для меня театр стал стеной между гнусной действительностью и мечтой. Теперь, я, конечно, понимаю, что это была стена между реальной уличной грязью и красивой грязью театральной жизни. Однако тогда я был молод, жаден ко всему новому и лакейски благодарен судьбе. Я сидел на репетициях, благодарно слушая, как актеры произносят написанные мной слова, смеялся собственным шуткам, произносимым Пастернаковым с одесской развязностью, плакал от собственных монологов, произносимых Леонидом Павловичем, и влюблено смотрел на артистку Романову, чего никогда не позволял себе в жизни, ибо знал, что она гуляет с немцами и недоступна мне даже в мечтах. Художник театра сделал афишу, на которой Леонид Павлович очень комично плясал, вытянув хромую ногу, и над ним хохотала красавица Романова вместе с коварным Пастернаковым. Афишу отпечатали в городской типографии. Впервые увидел я придуманное мной название «Рубль двадцать», воплощенное в красивые цветные буквы. После афиши я поверил в себя и попробовал на зуб радость тщеславия. А между тем не все было таким сладким, даже наоборот. Дело двигалось медленно, репетиции часто переносились, а потом их вовсе отменили, якобы из-за болезни Леонида Павловича. Леонид Павлович действительно болел: недели две каким-то синдромом, но, когда он выздоровел, репетиции не возобновились. Я кинулся к Гладкому. Тот хладнокровно сообщил мне, что репетиции прекращены по распоряжению пана Панченко.

– Я говорил Леониду Павловичу, а теперь скажу тебе – напрасно вы так поступили. Пан Панченко – человек крепкий, об него можно зубы сломать. А герру гебитскомиссару теперь не до театра.

Вскоре я понял, на что намекал Гладкий. В театральных своих восторгах я даже не заметил, что немцы стали угрюмей и злей. И понял я это сначала телом, а уж потом разумом.

Перейти на страницу:

Похожие книги