Я пролежал до вечера, сказавшись больным — умирающим! — отвернувшись к стене. Ближе к вечеру встал, побродил по интернату. В этот день уезжали многие однокашники, но прощались мы наспех, как понарошку — это гораздо позже проснувшаяся память будет молча, клубочком вести нас в интернат: и за друзьями, и за опорой, и просто за глотком юности. Сходил в город, до самого вокзала. Пустая привокзальная площадь, пыль, в которой самозабвенно купались воробьи, вонь от будочки с пивом, желтый, невытравимо азиатский караван-сарай вокзала — жизнь еще даст мне возможность убедиться в их заколдованном единообразии. Еще несколько часов назад все это было одушевлено, осмыслено ею.
Я сам себе казался площадью, пылью, в которой купаются воробьи, будкой с пивом, обезлюдевшим и потому безжизненным караван-сараем. Все было на месте — людей лишь не было. Никаких следов.
Я слал ей письма, она иногда отвечала мне. Я писал, как люблю ее, она писала, как учится, как живет. Я ждал ее писем подолгу, месяцами, подсчитывая подходящие сроки для них, как когда-то угадывал ее появленье на аллее. Каждый конверт от нее был моим материализовавшимся сном. На содержание конвертов процесс материализации не распространялся. Я хватал долгожданное письмо с надеждой хоть за что-то зацепиться в нем, а зацепиться было не за что. «Учусь, бываю в кино, приехала Ольга…». Ни сучка ни задоринки.
Времени между конвертами было достаточно, и я употреблял его на совершенствование нашей переписки. Мысленно подсказывал ей, как она могла бы подарить мне соломинку. Что подарить — забыть, обронить: в стерильных пучинах — живая соломинка.
Например: «Была в кино, смотрела (допустим, «Девять дней одного года») и вдруг вспомнила. Впрочем, речь не об этом. Знаешь, приехала Ольга…»
Время от времени я не выдерживал и писал ей, тешась собственной категоричностью: «Такого-то выезжаю. Встречай на вокзале в Минводах».
И точка.
Я выезжал — я успел сродниться с нашим единственным поездом, как с грузовиком дяди Феди.
И никто меня, естественно, не встречал.
Полдня шатался по вокзалу в надежде, что мы с нею разминулись, потом покупал билет на обратный путь. И тот же поезд с дружеским сочувствием привозил меня назад.
Получал очередное письмо, в котором не было и намека ни на мое ультимативное послание, ни на мой незадачливый вояж.
В конце концов я взбунтовался. Летом, когда с ее отъезда миновал ровно год, после очередного неудовлетворенного ультиматума не купил билет и не поехал обратно, а двинулся в Пятигорск, нашел пригородную автостанцию — она находилась на курортном рынке и была так густо облеплена народом, как будто тоже продавалась навынос (в таком случае это был бы самый дешевый товар на здешнем рынке), — набравшись храбрости, поехал на автобусе в ее село. Автобус петлял по узкому, стесненному садами и огородами — сразу видно, что земля в здешних благословенных местах ценится дороже, чем в наших степях, — шоссе, и с каждым новым указателем моя решимость потихоньку таяла: мы с нею двигались в противоположных направлениях. Но делать нечего. Автобус достиг ее села, и я вышел на первой же остановке в начале улицы. Еще совсем недавно больше всего на свете желавший встречи с нею, я теперь всячески оттягивал ее. Пройдусь пешком, найду дом — хитрил сам с собой.
По самой околице текла неширокая зеленая река. Подкумок. В песке возле нее копошились мальчишки, бурые и разомлевшие, как дождевые черви. Можно было спросить дорогу у них, но я решил, что и ее улицу отыщу сам — опять тянул время. Прошел несколько шагов и чуть не споткнулся: прямо напротив меня, на рассохшейся калитке, красовалась новенькая, как погон, табличка; «Ленина, 145».
Двор за калиткой спасительно пуст.
Повернуть назад? — голопузые чертенята за спиной наверняка наблюдают за мною. И потом — семь верст киселя хлебать, чтобы так бесславно сбежать? С другой стороны, как ее позвать; «Хозяева!», «Лена!» — или просто трясти калиткой? Калитка такая, что из нее и душу невзначай вытряхнешь.
Двор у них длинный, узкий, и я, краснея от нелепости обращенья, крикнул первое. «Хозяева!» — кричали нам в окна случайные путники, просившиеся на ночлег. Вообще-то просились вначале к другим, очень уж одиноко, отторженно стоял наш дом, но другие почему-то всегда направляли к нам. Ужин на скорую руку — странствующие ели с подчеркнутой аккуратностью; своеобразная простонародная форма благодарности, — потом мать бросала им на пол соломы, задувала лампу и, намаявшаяся за день, мгновенно засыпала, а я еще долго вслушивался с печки в перешептывание, вздохи, всхлипы старух, погорельцев и бог весть кого — шли пятидесятые годы, когда дороги вскрылись, как речки.
Бросят соломы? Пригласят к столу?
Если бы она сразу не вышла из хаты, второй раз я бы не крикнул.