По документу с таким странным названием, заверенному подписью капитана и судовой печатью, в порт пропускали родственников или гостей. Советские порты были обнесены высокими заборами с колючей проволокой, в проходных стояли серьезные мужчины, державшие в руках винтовку Мосина с примкнутым штыком. Я не хотел разочаровывать гостеприимного капитана и сделал все, чтобы главные «молодцы» приехали на встречу с командой и обед.
За стол сели часа в два, я напомнил ребятам, что у нас первый концерт в шесть часов, в пять надо быть на площадке, в четыре покинуть судно. «Если будут предлагать выпить — отказывайтесь», — сурово предупреждал я, на что «молодцы», люди достаточно взрослые и, как казалось мне, ответственные, только махали руками: мол, не учи жить, сами знаем. Минут через десять после начала застолья по столу пошла бутылочка. «Ребята!» — сказал я трагическим голосом, но слушать меня уже никто не хотел. Артисты только взмахивали руками, в которых была зажата наполненная рюмка. Мои попытки увещевать напоминали кудахтанье всем надоевшей курицы. Я не выдержал и покинул этот вертеп вместе с барабанщиком Ляпкой, тоже отказавшимся от спиртного.
Мы приехали на площадку часам к пяти. Наш звукотехник, мужчина средних лет, с носом, похожим на сливу, и оттого получивший прозвище Лиловый, заканчивал подключение аппаратуры. Лиловый видел жизнь как череду разочарований, обманов, несчастий и говорил, по выражению Маяковского, «голосом, каким заговорило бы ожившее лампадное масло».
— А где ребята? — спросил он.
— Скоро придут, — ответили мы с Ляпкой, внутренне содрогаясь.
Вскоре открылись двери, в зал пустили зрителей. Путь назад был отрезан, концерт отменять было поздно. Оставалось надеяться неизвестно на что. За 10 минут до начала концерта из фойе в зал, двигаясь к сцене, проковыляли три фигуры главных солистов. Белый тащил гитару за собой, волоча ее по полу.
— Боря! Что мы будем делать??? — спросил я его в артистической, когда он пытался натянуть на себя былинные русские сапоги с загнутыми вверх носками.
— Р-р-работать… — уверенно ответил Белый, упал на бок и заснул мертвецким сном.
Пашеко держался на ногах, но на сцене путал слова и порядок, радостно объявляя название песен раньше времени. Ляпка пришел в необычайное возбуждение, выскочил из-за барабанов и, выйдя в кулисы, выдернул из розетки штепсель провода, питавшего звуковую аппаратуру.
— Сева! — прошипел он мне заговорщически. — Объяви, что аппаратура сломалась! Концерт отменяется!
В эту минуту за кулисы пришел Лиловый, увидел выдернутый шнур.
— Ну вот… — сказалон своим скрипучим голосом. — Кто-то выдернул питание! — И воткнул розетку.
Не знаю, как мы пережили эти два позорных концерта. Публика, естественно, все заметила. Люди возмущались, жаловались администрации. Местная филармония вынуждена была написать письмо в Читу, где излагались подробности этого возмутительного события.
Гастроли наши на этом, собственно, заканчивались. Мы возвращались в Читу за расчетом, но теперь этот расчет мог обернуться увольнением по статье. С Гильбо мы разругались, он не только не хотел покрывать нас, но мысленно потирал руки: я же говорил!
Чита показалась внешне похожей на другие бесчисленные города советской глубинки, но было в ней что-то такое, что трудно объяснить. Как будто планета в этом месте выделяла неведомую злую энергию, душа ловила дикость и разбой. Наш рабочий сцены Николка оказался сыном сотрудницы Читинского горкома партии, он по секрету рассказал нам, что за ноябрьские праздники по городу и области топором зарубили семерых.
Рассказ Николки был как предзнаменование. Топор навис и над нами. Из дирекции дали знать, что нас всех вызывают на профсоюзное собрание, которое будет решать вопрос о нашем увольнении по статье 47 Трудового кодекса СССР, именуемой в народе «волчий билет». С такой статьей на работу нигде не брали как минимум в течение года. Рушились планы. Прощай, Ленконцерт. Прощай, Москва. Прощайте, «Добры молодцы».
На профсоюзное собрание я надел испытанный в бою французский костюм «наваринского дыма с пламенем». На шею повязал галстук, в кармашек вдел платочек в тон. Погибать, так красиво. Обвинительный акт зачитала какая-то профура. Он звучал ужасно. Из глубины души поднималось возмущение обнаглевшими ленинградскими молодчиками, оскорбившими зрителей Владивостока аморальным поведением, нарушившими все допустимые нормы работников советского искусства.
Чтение закончилось. Все молчали. Перед голосованием по нашему делу я попросил слова. «Все, что сказано в письме из Владивостока, — сказал я, — абсолютная правда. Мы заслуживаем суровой кары и справедливого наказания. Но прежде, чем вы примете решение, позвольте мне рассказать о том, как это было».