Мне довелось встретиться с легендой своей молодости в 1966 году, когда Коновер после джазового фестиваля в Таллине приехал в Ленинград (с квартетом Чарльза Ллойда) и пришел во Дворец культуры имени Горького, где в танцевальном зале постоянно играл оркестр Иосифа Вайнштейна. Иосиф Владимирович активно с ним общался, я пассивно переводил. Звук голоса Коновера заставлял меня всякий раз вздрагивать.
Поздними вечерами зимы 1959 года Уиллис Коновер был для нас невидимым Ангелом джаза, а оркестр Вайнштейна — живой его иконой. Мы ездили причащаться к этой иконе каждый четверг во Дворец культуры имени Первой пятилетки на Театральной площади.
ОРКЕСТР ВАЙНШТЕЙНА
Приходили мы задолго до начала. В пустом зале техничка в застиранном рабочем халате ходила, стругая стеариновую свечу на паркет, белые прозрачные стружки ложились на него как снег. Ровно в 19 часов на невысокую эстраду выходил оркестр и сам Вайнштейн, невысокий энергичный человек. «Мальчики! — говорил он. — Номер 67, Хифайхедьи!» «Мальчики» не торопясь листали оркестровые папки до номера 67, до оркестровки «If I had You»[3].
Обычно начинали с Глена Миллера: «American Patrol» (И. В. из конспирации объявлял: «Дозорный»). Витя Игнатьев играл потрясающее соло широчайшим звуком, как у Гарри Джеймса, «Tuxedo Junction», «Little Brown Jug».
За грязными окнами зала текла привычная жизнь, полная мелких страхов и унижений. Граждане из коммунальных квартир занимали очередь в гастроном или пытались влезть в переполненный троллейбус; на них с больших портретов бесстрастно взирали члены Политбюро ЦК. По радио дикторы поставленными голосами рассказывали о новых плавках в мартенах Магнитки, о пудах с гектара (в пудах, полагаю, потому что получалось больше, чем в центнерах) и стахановцах-хлеборобах. Иногда говорили о происках империалистов, и тогда дикторские голоса наливались благородным возмущением, звенели металлом. Вся страна была одета в одинаковые черные бесформенные пальто. Пахло давними щами и немытым телом. Зимой жизнь была темносерой, летом этот серый цвет светлел, во мгле белых ночей светились пятна плакатного кумача.
Это оставалось где-то там, а здесь, у сцены с оркестром, все как будто переливалось яркими тропическими красками, наполнялось запахами неясных надежд. Счастье было рядом, надо только протянуть к нему руку. Оно лилось в зал музыкой, полной оптимизма, который бывает лишь у разбитных американцев с белозубой улыбкой, похожей на початок кукурузы, рослых и крепких парней в тщательно отглаженных рубашках и блестящих штиблетах с узорным кожаным набором. Эти туфли с «разговорами» и рубашки button-down мы узнавали сразу, издалека. Настоящие «штатские» вещи, выделявшие владельца из одноцветной толпы, — шнуровка башмаков непременно на пяти отверстиях и пуговицы с четырьмя дырками, покрупнее на планке, помельче на воротнике. Подделать это было невозможно, а самопальщиков мы презирали.
Одежда была знаковым признаком, по ней определяли своего, но их было мало. Самым безупречным «штатником» для меня был трубач Ярослав Янса в неброском дакроновом костюме, от покроя которого исходила неведомая нам свобода, легкое презрение к советскому ГОСТу и фабрике «Большевичка».