Дочери более богатых родителей, имевшие постоянно при себе некоторую сумму денег (по правилу деньги отдавались на сохранение классной даме, но некоторую сумму воспитанницы всегда оставляли при себе), восполняли недостаток казенного питания, добывая себе при посредстве девушки молока и черного хлеба или покупая в образцовой кухне румяные горячие булки, смазанные в середине сливочным маслом. За известную плату они пили также два раза в день чай с булками и вареньем в комнате у классной дамы. Тем воспитанницам, семьи которых жили в Москве, родные приносили каждое воскресенье булок, закусок и гостинцев, а на Масленице даже икры, сметаны и блинов; всем этим они щедро делились с наиболее близкими подругами.
Те же, у которых, как и у меня, не было близко родных и не было денег, голодали ужасно. Случалось, что после обеда мы забирались украдкой в чердачное помещение нашей дортуарной няньки и с жадностью поедали у нее черствые куски черного хлеба и холодные застывшие картошки, обжаренные на сале. Голод особенно мучил меня первое время; позже, привыкнув к институтскому воздержному режиму, я уже почти не чувствовала его.
После обеда нас приводили в класс. Немногие принимались тотчас же готовить уроки на завтра, большинство отправлялось в коридор, наполненный прогуливающимися парами. Когда после прогулки воспитанницы собирались в классы для приготовления уроков, большая часть классных дам расходилась по своим комнатам пить чай. В маленьких классах их заменяли постоянно состоявшие при них и во всем им помогавшие пепиньерки; надзор же над старшими поручался какой-нибудь дружественной даме других классов и выражался в том, что она садилась с работою в коридоре у дверей своего отворенного класса и следила за открытыми дверями вверенных ее надзору классов.
Первое время после моего поступления в восемь часов вечера горничная приносила нам в класс по миниатюрному блинчатому пирожку с мясом на ужин. Пирожки были вкусны, но так малы, что исчезали при одном глотке. Они возбуждали аппетит, не удовлетворяя его, дразнили нас и приводили в дурное расположение духа. Мы чувствовали такой голод, что готовы были плакать. По счастью, пирожки были скоро заменены чаем с половиной французской булки, что было для нас гораздо сытнее и приятнее.
Кроме голода, первое время страдала я ужасно и от холода. И в дортуарах, и в классах температура никогда не превышала 14 градусов. После домашнего тепла, валенок и бумазейного платья я первое время положительно замерзала в тонких башмачках и платье с открытыми плечами и руками, чуть прикрытыми полотном пелерины и рукавчиков. Ужасно зябла я и по ночам и долго не могла заснуть от холода, хотя зимою, сверх тонкого покрывала, нам давали еще теплое шерстяное одеяло. Но и к холоду привыкла я постепенно, и привыкла до такой степени, что, выйдя из института, никогда не могла носить зимою дома шерстяных кофт, а носила только легонькие, летние.
Но всего труднее давалась мне привычка к дисциплине, исключавшей всякую свободу воли. Прислоняться спиной к задней скамейке не позволялось; от сидения в продолжение целого дня с выпрямленной спиной и грудью, с руками и ногами, положенными в известном положении, у меня болели грудь, спина и все тело, так что в течение первого месяца я ложилась вечером в постель совсем разбитой.
Дисциплина была ужасно строга. Грубость и упорное ослушание классной даме вели к исключению из института. Что бы она ни говорила, как бы несправедливо ни было ее взыскание, мы не только не могли выражать неудовольствия, не только должны были выслушивать все молча и вежливо, но не должны были показывать неудовольствия и в лице. Поднимавшееся в нас раздражение вспыхивало только густой краской на лице да загоралось злыми огоньками в глазах, которые мы старались опустить. Если же надо было смотреть в лицо классной даме, мы глядели кротко, что бы ни чувствовали.
Разговор воспитанниц между собою на русском языке преследовался строго. <...> Пойманным в разговоре на русском языке сбавлялся балл за поведение, или классная дама вписывала их в собственный журнал maman. К тому, что воспитанницы не говорили по-немецки, maman относилась довольно равнодушно: она не любила немецкого языка и не говорила по-немецки, но строго следила за тем, чтобы говорили по-французски, и сама ни к кому не обращалась иначе, как на французском языке. За немецкий язык, соблюдая свой интерес и оберегая свою репутацию, взыскивали сами классные дамы. Но если разговоры были интересны и оживленны, а классная дама далеко, мы всегда говорили по-русски, вставляя французские или немецкие фразы только при ее приближении; всегда говорили по-русски и в ее отсутствие, и тогда, когда являлась возможность говорить полушепотом. Говорили мы по-русски вовсе не потому, чтобы не любили языков: <...> дело в том, что свои французские и немецкие фразы мы привыкли обдумывать, а тогда пропадал весь животрепещущий интерес разговора.