А. Г. только в самых крайних случаях делала нам внушения, и уже по одному этому они производили на нас особенно сильное впечатление и повергали в невыразимое смущение. Мы хорошо знали, что наша добрейшая начальница не любит нас распекать. Мало того, мы замечали даже, что она просто страдала, когда мы вынуждали ее принимать с нами строгий и суровый тон, поэтому мы чувствовали себя просто преступницами в подобные критические минуты и приносили сердечное покаяние в своих провинностях. Вообще, в своих отношениях к нам А. Г. выказывала столько такта и в то же время столько сердечной теплоты и участия к нам, что мы все искренно уважали ее и еще более любили. Даже самые строптивые из нас — и те признавали ее авторитет над собою, хотя и роптали подчас на то, что она будто бы отличает некоторых из старших воспитанниц, что, с нашей точки зрения, было уже слабостью. Но так как отличаемым не делалось никаких послаблений, то мы совсем не чувствовали против них раздражения, и наше уважение к любимой начальнице нисколько не умалялось. <...>
Вторая наша начальница, Е. И. О..., <...> не имела ничего общего с своей предшественницей. Прежде всего она потребовала, чтобы мы называли ее не иначе как maman, чему мы хотя и повиновались, но не совсем охотно, потому что усмотрели в этом новшестве подражание институтским обычаям, а подражать мы вообще были не охотницы и всякое подражание презрительно называли «обезьянством». К тому же, считая наши порядки более разумными, чем институтские, мы полагали, что скорее институтки могли позаимствовать- ся кое-чем у нас, нежели мы у них.
Желая расположить нас в свою пользу, наша новая maman в первое время ни в чем не стесняла нас, и мы начали уже думать, что она если не лучше, то и не хуже нашей прежней начальницы, а пожалуй, даже и снисходительнее ее. Но не прошло и двух месяцев, как мы стали замечать в нашей maman некоторые странности: нам начало казаться, что она как-то особенно враждебно относится к тем из воспитанниц, которых посещали по воскресеньям братья, кузены, дяди и вообще особы мужского пола, не походившие на дряхлых старцев. Потом до нас стали доходить слухи, что она выпытывает у классных дам и даже у младших воспитанниц, в каком родстве состоит та или другая из нас с нашими воскресными посетителями. <...>
Наконец нам официально было заявлено, что нам разрешается принимать по воскресеньям только отцов и родных братьев, кузенам же и дядям вход в нашу обитель навсегда воспрещается. Разумеется, это странное распоряжение привело нас в сильнейшее негодование, но, по зрелом размышлении, мы решились игнорировать его, будучи вполне уверены, что наши родственники не подчинятся такой деспотической мере и не допустят, чтобы их так бесцеремонно выпроваживали из училища в приемные дни. Предположение наше вполне оправдалось, и Е. И. очень скоро убедилась, что ей придется отказаться от излюбленной мечты — изгнать зловредный мужской элемент из нашего училища и устроить в нем нечто вроде женского монастыря.
Потерпев поражение в борьбе с внешними врагами и нарушителями нашего спокойствия, то есть с нашими кузенами и дядями, наша добродетельная начальница обратила все свое внимание на врагов внутренних — наших учителей, общение с которыми, по ее мнению, было для нас не менее вредоносно. Прежде всего она воздвигла гонение на нашего учителя географии Мусатовского, которого она возненавидела, во-первых, зато, что он был молод, а во-вторых, за то, что он осмеливался подходить к нашим лавкам, когда рассматривал наши географические чертежи, и при этом — представьте себе — даже... дышал, объясняя что-нибудь воспитанницам. Почтенная матрона так и выразилась: «Зачем он подходит к вам и даже дышит?»
Но, maman, ведь г-н Мусатовский задохнется, если не будет дышать, — возразили мы, с непритворным удивлением глядя на нее.
Ах, перестаньте! Что с вами толковать — вы ничего не понимаете! — сердито сказала начальница и, вся раскрасневшись, ушла из класса.
Какова? Хочет запретить Мусатовскому даже дышать в классе... Пусть бы сама попробовала не дышать! — со смехом заговорили мы, оставшись одни. <...>
Однако гонение, воздвигнутое на нашего бедного учителя географии, не прекратилось и довело его наконец до такого озлобления, что он потерял всякое терпение и, наговорив начальнице грубостей, отказался давать у нас уроки.
Мы, разумеется, очень сожалели о такой развязке и чуть не возвели г-на Мусатовского на пьедестал героя, пострадавшего за свои убеждения. При чем тут были его убеждения — я теперь, право, не знаю, но в то время для нас было несомненно, что «он выдержал характер», «не смалодушничал» и не подчинился требованию не дышать в классе.