Тогда и Ромка решил, что не следует бояться, а то вдруг экипажи Костомарова и Катр-Бра поймают его страхи и сами поддадутся им? Он попытался успокоиться, но у него осталось так мало сил, что он делал это скорее по привычке, а не целенаправленно, как обычно получалось у него. И Виноградова слабо ему помогала, потому что почти стену выстроила между его мыслечувствами и своими. А японец и вовсе куда-то исчезал, тоже ослабев и волей, и пониманием происходящего, и даже способностью присутствовать в приборном виртуале.
Сам Ад не оказался для Ромки неожиданностью, он уже давно ощутил и как-то измерил состояние первой пары машин и экипажей, уже знал, что на этот раз они пробьются в Ад, выйдут в него, только не совсем понимал, что с ними будет потом… А эти ребята – вот ведь молодцы! – нашли некую точку в этом скоплении ужаса и смерти, греха и порока, смешении невиданных чудовищ и очень сложного устройства этого пространства, если это вообще было пространством, а не чем-то иным… И они в этой точке зависли, вполне осознанно и умело, даже – мастерски зависли, чтобы немного передохнуть.
И тогда на каких-то странных обрывках их впечатлений, которые они, впрочем, и сами не вполне осознавали, он, Роман Вересаев… увидел нечто, чего там, в Аду, быть не могло и все же – было. Он увидел довольно сложную конструкцию и, воспарив над ней, воспринял ее как длинную, бесконечную, пролегающую через всю Вселенную… или даже уходящую в другие Вселенные нить, струну, тетиву, на которой, как бусины, величиной с галактики, не меньше, висели некие… миры?
Увидел это всего-то на миг, а может быть, и не увидел, а просто представил в уже слабеющем сознании, и эта идея как-то впечаталась в его представление обо всем, что он через приборные свои надстройки к собственному пси сейчас осознавал… Он различил «ожерелье миров», как он решил это назвать… И с этим названием смирился.
Но при этом попытался от этой идеи оттолкнуться, как тонущий моряк почему-то отказывается от спасательного круга, случайно оказавшегося поблизости среди грозных, опасных, крутых волн… Хотя и понятно, почему оттолкнулся, ведь если подобрать круг, тогда придется бороться за жизнь, тогда инстинкт выживания уже не позволит его бросить, не позволит разжать руки. А если от него отказаться, не будет мук медленного умирания в соленой, жгучей воде, не будет его выжигать солнце до раскаленной жажды, когда вода плещется рядом, а ведь – не напьешься, и о воде в сознании пойдут воспоминания о ручьях, реках, водопадах, озерах… способных утолить жажду. Если держаться за спасательный круг… Если от него не отказаться вовремя, когда еще остается выбор, пусть жалкий, безнадежный, губительный, но все же выбор.
Но потом он все же принял этот образ, слабоват уже был или не мог действовать сильно и решительно, потому что многовато пси растратил на другую пару машин, слишком далеко с ними зашел в сторону голубизны и чрезмерно долго любовался их замечательным открытием какой-то другой Земли. Он принял эту струну-тетиву-ожерелье миров, и тогда…
Он различал сейчас, где-то очень глубоко в своем сознании, как в болоте, в котором утонул, но в котором еще не умер, эти разные бусины. Некоторые были красными, другие огромно-оранжевыми, и их было чуть больше других. А еще попадались зеленые… Но была одна, лишь одна, синяя почти до черноты, и в то же время в ней, как искра в хорошо ограненном алмазе, светящемся собственным лучиком, блистало нечто голубое, как небо, как отражение хорошего зеркала из благородного стекла, как иногда светится вода, чистая и пресная, ясная и живительная, будто волшебство жизни.
В этот момент ему и почудилось окончательно, что он умирает. И это оказалось не так уж неприятно, он перешел за край своей пси-выносливости и даже не пытался разобраться, насколько его еще хватит. А ведь при этом почему-то был уверен, что силы ему еще понадобятся, хотя… Какие уж тут силы, какую помощь он мог подать Костомарову и Катр-Бра? Вот тогда-то он скорее догадался, чем осознанно понял, что параскафы пошли назад. Они шли и шли, и он не очень-то понимал, как им это удается… А вот смерть Наташи Виноградовой он воспринял отчетливо. Настолько, что даже принялся ругаться про себя, потому что по впечатлениям, которые на редкость точно сейчас читались в приборах, Гюльнара и другие ребята из экипажей эту смерть чуть ли не приветствовали.
Он не понял, не принял этого, а потом в своем полубредовом, вернее, на девять десятых бредовом состоянии вообразил, что все они умерли. Все вместе отошли куда-то, и это означает только свободу и правильность мироустройства. Он сам не хотел так думать, но так уж получалось… Тогда он принялся рассуждать о смерти, чтобы найти хоть небольшую лазейку и ускользнуть, выжить на этот раз.