— Мороженое будешь? Апельсиновое есть? Здрасти. И пакет тут, должен.
— Здравствуйте, Вадим Иваныч, — пропела полная крахмальная тетка, благожелательно разглядывая растерянные, как со сна, лица, — нет апельсинового, с кулубникой есть, эскимо. Два? И сумочка вот, ваша сумочка. И приветы, приветы Лике, скажите от Тамары и передайте, что Михасик уже пошел.
— Пошел, — согласился Горчик, сгребая мороженое, — передам. Куда пошел?
— И, — кокетливо смутилась Тамара, поправляя кружевную наколку, — да просто пошел и все. И сразу к папи! Так и скажите!
— Да, — с готовностью кивнул Горчик, — обязательно передам. К папи. Вы очень хорошая женщина, Тамара. Я передам.
Облокотившись на прилавок, Тамара любопытно смотрела, как мальчик неловко пихает в рюкзак пакеты с крупой, а девочка держит в руке два эскимо, переступая сандалетами и не отводя от него глаз.
— Еще вот, — спохватился Горчик, — шампанского. Бутылку. Нет, две, давайте две.
— И за Михасика выпейте, с мамой, — сказала Тамара, отсчитывая сдачу.
— Да.
Они вышли, таща рюкзак и сумку с бутылками. Встали под акацией, и, разворачивая липкие обертки, молча смотрели друг на друга.
— Моя сумка, — сказала Инга, — она там. Упала.
— Вон лежит. Щас. Скоро поезд.
— Да.
— Ты, правда, на неделю?
Она кивнула.
На раскаленной платформе сели на лавку, и Инга, вздыхая, привалилась к Сережиному плечу. Он обнял ее и поцеловал в волосы.
— Еще. Еще так сделай.
— Не. Губы липкие. Измажу.
— А потом? Когда доедим?
— Сто раз, Михайлова. Тыщу. Еще убегать будешь и ругаться. Надоем ведь.
— Нет. Никогда-никогда. А нам долго идти? К твоей Лике?
— Угу. Два часа ехать, потом до вечера идти. С ними мы даже заночевали, в степи, но они ж старики.
— Хорошо, — успокоилась Инга. И он засмеялся, доедая шоколадные крошки.
— Что хорошо? Что старики?
— Что долго. Хочу с тобой долго.
— Так и будет. Всегда.
28
И много позже, в разные времена своей жизни, Инга, перебирая в памяти семь жарких неторопливых дней на пустынном морском берегу, замирала, подавленная неохватностью того небольшого по меркам жизни прошлого. То пыталась встроить его в канву, ища кончики, связывая их с предыдущими событиями, и пробуя вытащить нитку, что стала началом событий будущих. И останавливалась, недоумевая и так и не сумев решить — а есть ли связь. То просто погружалась в счастье обладания сокровищем, понимая — это было, было и ничего уже не изменить, семь драгоценных дней оказались в ее вечной власти, стали ее богатством. И чувствуя, как взрослея и осознавая себя, неумолимо глупеет, обрастая опытом, страхами, привычками, снова и снова поражалась тому, как мудры были двое детей, что встретились для главного — ничего не испортить. Ничем. Ни недавним беспокойным прошлым. Ни скорым будущим, от которого не убежишь.
Иногда в минуты тоски, она все же связывала нити насильно, пытаясь сделать полотно судьбы цельным, сказать себе — а надо было вот так. Или — а вот если бы сделала так… Или — да можно же было вот так!..
И тогда…
Но сказанное «тогда» не обретало смысла, болталось полусдутым шариком, негодящим. А посреди лоскутного одеяла жизни продолжала сверкать летняя вода, самая прекрасная, желтел песок — самый яркий, и самые белые летали над морем чайки.
И Инга сдавалась, позволив этой сверкающей груде просто лежать, быть — для ее памяти и мысленного глаза. Потому что это — было. Оно было — подарок. И двое сумели распорядиться им, как надо. Не разбив, не испачкав, не потеряв.
А еще им повезло со взрослыми, что были рядом в эту неделю.
Инга и Сережа вернулись в лагерь глубокой ночью, шли медленно, нашаривая лучом фонарика занесенную песком старую колею. Инга спотыкалась, и Горчик виновато взглядывал сбоку на еле видное лицо. Она держала его руку и улыбалась в ответ на каждый взгляд. Тоже чуть-чуть виновато. А не надо было целоваться через каждые сто шагов, дошли бы сразу после заката, думала, немножко каясь, и тут же с щекоткой в животе вспоминала поцелуи. И успокаивалась.
Горчик думал то же самое.
В беленом доме, что призрачно выступил из мерного шума ночной воды, окна чернели. И не горел костерок под навесом.
— Спят давно, — шепотом сказал Горчик. И Инга кивнула сонно.
Не помнила, как умылась, подставляя руки к наклоненному ведерку. И через несколько минут крепко спала, цепляясь во сне за Сережин бок и просовывая горячую ноющую от долгой ходьбы ногу между его ног. Он полежал, глядя на звезды в щелях крыши, думая о том, как стягивал с нее шортики и она, уже мерно дыша, поднимала ногу, после — вторую. Наверное, когда дочка, то вот так. Подумал и заснул, перед тем становясь вдруг совсем взрослым дядькой — с детьми, а после — дедом, ворчливым и старым, но знающим — его любят. И вдруг превращаясь в худенького мальчика с прозрачными ушами, потому что она, поворочавшись, сказала невнятно:
— Мой… мой ты мальчик, маленький.
Мальчиком и заснул, безоглядно и отчаянно светло кинувшись в эти медленно наступающие семь дней. Где будет вот так — она любит, он любит. И никаких ухмылок, никаких циничных взглядов, никаких себе торопливых оправданий, — да что это я как не мужик вроде…