В зиме уже чувствовалось истончение, издыхание. Да и во всем оно было. Как в той книге, которая то ли снилась ему, то ли кто–то рассказывал во время институтского перекура — где герой уезжает из города, и город за ним схлопывается, и квартира зарастает — не камнем, а чем–то вроде камня, серой каменной ватой, вроде той, которой они затыкали окна в ноябре. И все было завалено той серой ватой, и даже воздух казался насыщенным влагой до ватной, слежалой плотности. Все теснило Мишу отсюда, а по большому счету теснило и раньше, и исключение только добавило отчетливости этому вытеснению. Зима заканчивалась, а вместе с ней и его московская жизнь, и начиналось то, о чем он особенно и не задумывался, потому что изменить все равно ничего не мог.
И на катке было как–то пустынно, хотя, казалось бы, канун выходных, — так выглядели самые безнадежные в палатах его больницы, когда ясно, что сделать уже ничего нельзя, и их торжественно оставляли в покое. Он понимал, что надежда в таких случаях только унижает — надежда вообще унизительна. Ему давали попрощаться, на это время убрали всех, только одинокая старушка, с виду совершенная девушка, в синей шерстяной курточке неместного пошива каталась по кругу довольно резво, желая убежать от старости. Лучше всех убегал от старости он — у него теперь, похоже, вовсе ее не будет.
Лия пришла через десять минут после него и была молчалива.
— Я совсем не знаю, что тебе сказать.
— И не говори ничего. Просто так покатаемся.
И, стоило ей появиться — каток начал заполняться людьми, словно это они их приманили; но это не мешало, а, наоборот, придавало всему особую торжественность, ведь вдове не мешают при шедшие проститься — они только подчеркивают ее особость. Взявшись за руки, они проехали несколько кругов, и она вдруг сказала:
— Когда я уеду, будешь провожать?
— А куда ты собралась?
— Никуда, в том–то и дело. Но я вижу очень четко, что я уезжаю, а тебя нет. Непорядок.
— Я отпрошусь из армии.
— Насчет армии, наверное, все действительно очень плохо, — сказала она. — Иначе не брали бы.
— Да, странно как–то. В газетах ни слова о призыве. Секретность.
— Я в этом ничего не понимаю, но как–то дико, да. Напиши мне сразу же.
— Потом издадим. Новая Элоиза.
— Мишка, мне теперь ужасно стыдно, — сказала она вдруг. — Мы так мало видимся, а это все я виновата. Наверное, я все придумала, и придумала ерунду. Ты думал, что я взрослая, а я невзрослая. Но если бы ты меня ломал и настаивал, было бы хуже. Я тебе клянусь, что дождусь.
— Нет, Шуйский, не клянись, — сказал Миша.
— Ну, уж это мое дело, да?
Горели фонари, отчего–то не белые, как обычно, а желтые — от влаги, может быть, от сырости, — и играл необычный вальс, очень русский и в то же время явно новый; вальс этот был про то, что так уж тут все устроено. Миша не взялся бы объяснить, но чувствовал в словах и музыке стыдливость, как бы палач покраснел и раскланялся. Да, вот у нас так, зато у нас прекрасные реки, горы, глухая тайга.
— Хорошо бы служить где–нибудь далеко. На восточной границе, — сказал он.
— Нет, не надо. Письма долго идут, и я не смогу к тебе приехать. Мишка, я хочу, чтобы ты знал: я очень буду тебя ждать.
Если бы она сказала, что любит, в этом тоже была бы ужасная фальшь. Но она все говорила правильно.
Поцелуй, за этим последовавший, скорее огорчил Мишу, чем окрылил: зачем люди, собственно, целуются? Это способ разузнать побольше, и то, что он разузнал, его не обрадовало. Лия стала целоваться чуть по–другому. Не знаю, как там в любви, а в поцелуях у Миши был большой опыт с девятого класса, и он даже думал иногда в десятом, что лучше бы и не переходить к дальнейшему — так упоительно было целоваться, и так мало для этого требовалось. И он почувствовал, что раньше Лия хотела зайти с ним дальше, а сейчас не хочет; что чуть изменился сам ее запах, хотя духи были те же самые; у нее, наверное, кто–то был, и даже наверняка был, а Миша ей был теперь нужен как отложенный, запасной вариант. Прекрасно иметь такой вариант, особенно хорошо писать о нем стихи. И о! подумал с тоской, что до Лии все–таки не дотянул, не дотянулся, и она выбрала другого — конечно, человека попроще, но и понадежней. А его потолок — Валя Крапивина, и она дала ему это понять. Что–то такое, видимо, мелькнуло у него в глазах, потому что Лия вдруг схватила его руку и сжала сильно, больно.
— Мишка!
— Что?
— Ничего. Глупости. Подумала. Но я тебе потом скажу.
— Года через два, — сказал Миша.
— Нет, гораздо раньше. Я знаю. Иди.