Она так ничего и не поняла, она еще не понимала, что попавший сюда вычеркивается отовсюду, что, если даже ему и повезет выйти, — ведь ее фактически признали невиновной, «врешь, ни за что у нас пять дают», — все равно вход в журналистику, хоть в районную газету, хоть в помоечный листок, будет ему закрыт навеки, вплоть до запрета на некролог. Репортажи о перековке, боже мой! После статьи за шпионаж! Он сам был виноват, конечно, не написав ей правды, да и кто бы решился написать? Он передавал ей приветы от людей, давно сделавших вид, что ее нет и никогда не было; посылал номера журналов, сообщая в письмах, что все ее ждут не дождутся, а то совсем просел стиль, нет свежих идей…
Ни одна душа там ее не помнила, а она все хотела для них работать, передавала ответные благие пожелания, интересовалась, как растет ребенок у одной и оболтус у другой… «Да, — сказал он, — да, пиши, конечно. Попробуем напечатать. В конце концов, сегодня это главная сфера жизни, об этом думают все».
Вошел охранник. «Собирайтесь», — сказал им обоим. Она взяла тяжелые свертки со словарями и легкий — с едой.
— Аля! — чуть не заорал Боря, но надо было щадить ее.
При охраннике обняться было немыслимо. Она поцеловала его в щеку, не поцеловала — коснулась, и ужасный запах снова проник в его ноздри, растворился в его крови, стал его частью — запах мертвой опрятности, в котором, как в белом цвете, было все зловоние мира.
Гусь поджидал его с грузовиком. «У нас со всем уважением», — повторял он.
Боря закаменел. Обратного пути он не помнил.
И стал жить, то есть умирать.
Гремевший тогда поэт воспевал войну, уже идущую повсюду; он извергал дикую смесь барачной киплинговской вони и шипра, причем шипр преобладал. Шипром было пропитано все. Осенью наметился некий перерыв в дружбе: случилась ось Германия — Италия — Япония, и под это дело пришлось переверстывать весь номер, на девяносто процентов посвященный германским друзьям. Но потом улеглось и пошло прежним чередом. Аля писала письма, полные вины и ужаса: «Прости, я была сама не своя, твой приезд был так невозможен» и прочее. Боря все понимал, не понимал одного: как вышло, что он, красавец и муж красавицы, оказался вдруг старым человеком, тащившим на себе двух инвалидов? Это была расплата за слишком легкую жизнь, за совмещение черняночки и беляночки, двух красавиц, которым все завидовали; теперь обе они никуда не годились, как, собственно, и Родина, до поры ими олицетворяемая. И та, игривая, на все готовая, любительница экспериментов, гибкая, в шоферской кепке, и эта, нежная, вернувшаяся откуда-то из дореволюционной дымки, женственная и девственная, страстно преданная ему одному и предаваемая им, — обе они теперь никуда не годились. У одной был шрам и тик, у другой срок, и он волок их на себе, ни одной не желая и ни одну не любя. Долг привязывал его к ним, долг и больше ничего, и ничего он так не желал, как их взаимного уничтожения; но обе были между жизнью и смертью, а потому бессмертны.
Так и тянулось бы это существование, в котором не было теперь места ни попойкам, ни дружеским остротам; случалось, он по неделям ни с кем подолгу не говорил, кроме разве Горелова, назначавшего встречи все реже. Все начало переворачиваться после одного существенного разговора — и именно с Гореловым.
Боря не хотел больше ехать к Але, но Горелов сам вывел разговор на нее.
— Вы не хотите ее навестить?
— В каком качестве?
— В качестве жениха, — сказал Горелов. — Папа, понимаете, оказался упрям. И, чтобы ускорить ее освобождение, вы бы, может быть…
Боря ничему уже не удивлялся, но этому удивился.
— Вы хотите, чтобы я вытащил из нее недостающие свидетельские показания?
Горелов мог завозражать, заотнекиваться, но он был честный малый.
— Почему же нет, — сказал он.
— Разве он недостаточно изобличен? — спросил Боря. — Ведь уже сидит, может и дальше сидеть.
— Нет, этого нельзя. Мы не можем посадить человека несправедливо. Все должно быть справедливо.
— То есть на него надо изготовить показания?
— Почему изготовить? Скажем так, добыть. Цель всякой психотерапии заключается в том, чтобы виновный сам объяснил вину. Сам отыскал ее. Если пациент живет с неявным чувством вины, наш долг — найти ее источник.
— А если пациент не виноват?
— Смешно, — сказал Горелов. — Мы же с вами модернисты. Вина — ключевое понятие модерна. Невиноватых нет. Состояние вины — самое творческое, самое высокое. Мы всех сделаем виноватыми и всех излечим.
— Погодите, — сказал Боря. — Игра игрой… Но не хотите же вы сказать, что и в самом деле…
— Именно это я и хочу сказать. — Горелов прошелся по кабинету — да, по кабинету, как еще это назвать? — Так вижу я. А как это все на самом деле…
Снова пауза. Боря захрустел пальцами.
— А знаете, что тут бывает, когда мы с вами не встречаемся? — вдруг спросил Горелов.
— Откуда же мне знать.