— Я сдала отца, — сказала она очень тихо, совсем беззвучно, словно это было первое, что теперь надо было о ней знать.
— А меня? — спросил Боря, и это был подлый вопрос, но с инстинктом ничего не сделаешь.
— Тебя? — переспросила она. — Про тебя не спрашивали.
И камень свалился с его плеч, и это было страшней всего.
— Да не сдала ты никого, — сказал Боря фальшиво. — Ты же знаешь, они спрашивают только то, что уже знают.
— Все равно, — сказала она. — Значит, им надо просто, чтобы мы всех сдали. Тогда мы уже такие, как надо.
Они так и стояли, он не решался к ней прикоснуться. Он и на похоронах опасался трогать покойников. Они были уже там, а он еще здесь: не положено.
— Боря, я была такая хорошая девочка, — сказала она вдруг жалобно, и рот у нее еще сильней покривился. — Так меня все любили. Почему со мной надо было это сделать?
Боря молчал.
— Так мне нравилось всё… — проговорила она.
— Это не тебе, — начал Боря. — Это все мне. Это мне за тебя, за все. Пойми, Алька, я лучше бы двадцать раз умер…
— Чем вот так приехать, да?
— Нет, чем отдать тебя.
— Нас всех мало убить, — повторила она слова Ивановой. — Всех убить.
И сказать, что с этим не задержатся, уже нельзя было.
— Ну что мама, что Шур?
— Вот… вот они написали тебе, — засуетился Боря. — Сядь, поешь. Я тут привез, они только печенье унесли…
Голод, видно, был все-таки сильней любых чувств — любви, вины; Аля стала осторожно отламывать халву по крошечному кусочку.
— Ты знаешь, меня тут встретили по-царски, прямо на станции…
— А. — Она попыталась улыбнуться. — Я передала. Я оказала им тут услугу. Спрятала одну вещь. Меня досматривали на этапе, ну, и здесь не стали. Мне отдали, я в лифчике спрятала. Потом оказалось, большая ценность. Неважно. У той, которая мне это отдала, — такая есть Муха, — у нее на воле влиятельный друг. У влиятельного друга шофер, тоже друг. Тут, в общем, связи, везде связи…
— Но что за люди вообще?
Она молчала и ела.
— Я к тому, не слишком ли обижают и все это…
— Нормальные люди, — сказала она блекло. — Если бы убили, то было бы правильно.
Были у них сутки, за время этих суток так и не стемнело, все тот же мертвенный свет. Ненадолго они засыпали, привалившись друг к другу, но любовь — какая любовь? Не могло быть и речи о том, чтобы по-мужски к ней прикоснуться. Вся она была как тряпочная кукла, жалкое мясо на гнутых костях. И если с ней, вообще с лучшим, что было на свете, можно было такое сделать, — то действительно оставалось только всех убить. Но почему, за что? Теперь не спрашивают, за что, вспомнилось ему; теперь спрашивают — зачем. Так неужели только затем, чтобы выросло племя, которому умирать не больно; а племя это нужно только затем, чтобы воевать; а воевать нужно только затем, чтобы все списать? Неужели тут всегда стоит одна задача — все списывать; всех сплачивать вокруг стержня; отводить любые претензии? А чтобы все были готовы умирать, неужели надо, чтобы никому не хотелось жить? Он взглянул на свою руку: жить не хотелось. Он был уже почти в том идеальном состоянии, в каком можно ложиться под серп; а тут и не было другой задачи, кроме как дать себя скосить. Одних надо убить, чтоб не мешались; других прогнать через фильтр; после фильтра можно воевать; после войны можно еще пятьдесят лет жить этой легендой. Если цель такова, они все делают правильно; если они все делают правильно — цель такова.
Они почти не разговаривали. Борис отдал ей письма матери и брата, сказал, что попробует приехать еще.
Когда уже оставалось полчаса до назначенного им срока и он явственно ощущал присутствие охранника за дверью, когда чувствовал физическую тяжесть каждой секунды, она сказала вдруг:
— У меня была младшая сестра. Я никогда не рассказывала. Ни тебе, никому. Она была страшная. Я и жалела ее, и боялась. У нее была огромная круглая голова, шейка тонкая, голова не держалась. Она как начнет одно слово повторять, без всякого смысла, как шаман, так и по полчаса, по часу… Если бы кормить и лечить, то, может быть, все встало бы на место. Но мы ее отдали в приют, и она умерла. Я тогда каялась, потому что ведь это меня спасали, когда ее отдали. И я молилась тогда: пусть я стану как Марина! Должно быть, я думала, это ее вернет. Но вот эту именно молитву и услышали. Может так быть?
— Нет, не может, — сказал Боря.
— Ты знаешь, — сказала она под конец, — я думала… Может, мне можно как-то отсюда писать? Ведь писала же я очерки из Крыма, писала, как мы в театр ходили… Была же книга про Беломорканал! Здесь тоже область жизни. Как ты думаешь? Печатать очерки, как тут перековываются все, как я… Фотографии, конечно, нельзя, но я делала бы рисунки. А?