Она рассеянно наподдала кроссовкой дверной косяк.
– Элли, милая, – прошептала я, – мы не можем дать тебе денег, но мы можем тебе помочь…
Ее глаза были красными, припухшими и слезились, как у больной.
– Ладно… мне пора.
– Как?! Ты же сказала, что приехала в гости! Дождись хотя бы, пока отец вернется. Ему бы тоже хотелось повидаться с тобой.
Но она уже повернулась ко мне спиной – настолько быстро, что я не успела понять, то ли она сердится, то ли так сильно нервничает, что не может долго оставаться на одном месте.
– Элинор, постой! – крикнула я ей вслед так громко, как только осмелилась: в такой ситуации мне меньше всего хотелось привлечь внимание соседей. Подперев дверь твоим ботинком, чтобы не дать ей захлопнуться, я бросилась за ней по подъездной дорожке.
– Это только потому, что мы любим тебя, Элли!
Добежав до половины, я ринулась обратно, схватила ключи, и пинком вышибла твой ботинок из-под двери, которая тут же захлопнулась. Повернувшись, я хотела вновь бежать за Элинор, но ее уже нигде не было видно. Она всегда была проворнее меня. Миг – и она исчезла.
Интересно, как человеческий организм реагирует на шок. Ты испытываешь самую сильную боль, какую только можешь вообразить, но продолжаешь жить, двигаться как раньше. Ты потрясен, раздавлен, но тело продолжает повиноваться своим внутренним часам. Именно это и произошло со мной тогда, Фрэнк. В голове у меня царил полный хаос, но я продолжала совершать привычные действия, словно переключившись на какой-то внутренний автопилот. Вернувшись в дом, я сняла пальто, включила духовку и поставила в нее первое, что попалось мне в холодильнике. Это был пирог с цыпленком. Очень неплохой, кстати, пирог. Потом я решила налить себе выпить и вдруг увидела заткнутую между стенкой буфета и винной полкой поздравительную открытку к двадцатипятилетию Элли. Открытке было уже несколько месяцев. Мы ее так и не отослали, потому что не знали адреса.
Наконец я услышала, как открывается входная дверь и вышла встретить тебя в прихожую. Как в любой другой вечер, говорила я себе. Словно ничего не случилось. И все же за ужином меня так и подмывало все тебе рассказать. Не меньше двадцати раз я начинала говорить какую-то чепуху, которая, как мне тогда казалось, должна была подготовить тебя к моей неприятной новости, но каждый раз, когда я собиралась как можно небрежнее сказать: «Кстати, Элинор была здесь, но я ее прогнала», у меня будто нарочно перехватывало горло, и слова не шли с языка. Они разъедали меня словно горсть соли, высыпанная на открытую рану, но выговорить их я не могла. Эти слова и сейчас жгут меня, Фрэнк.
После ужина ты ушел в гостиную, а я приняла три своих снотворных таблетки и запила их водой из чашки, стоявшей возле раковины. Потом я пошла к тебе и легла на диван, устроив голову у тебя на коленях. Я уже почти задремала, когда до меня вдруг дошло, что мое представление сошло удачно. Ты ни о чем не догадался. Ты даже ни разу не упомянул имени нашей дочери. Чуть приподняв веки (до чего же это оказалось трудно!), я пожелала тебе спокойной ночи.
Остальное ты знаешь, Фрэнк. Когда приехала полиция и начала спрашивать, видели ли мы ее в последнее время и когда именно, я ничего не сказала. И дело было не в том, что я не могла. Я боялась попасть под подозрение как самая странная и страшная преступница – как мать, которая не смогла быть матерью.
Ну а потом… Я ни в чем не призналась, даже когда мы давали показания в полицейском участке, но я все же могла сказать
Знаешь, Фрэнк, что убивает меня сильнее всего? Она наверняка считала, что осталась совершенно одна. Что никому нет до нее никакого дела. Что у нее никого нет. А ведь это было совершенно не так, Фрэнк! Ни
Ну вот я и сказала, что хотела. Я видела ее в тот последний день, Фрэнк. Я была последним человеком, который видел Элинор перед тем, как это случилось.
И – хуже всего – я ее прогнала.
8
«Я ее видела».