— Хорошо, хорошо!.. Все вы попомните, — сказал князь, исчезая за дверью.
Следом за ним гурьбой удалились и полицейские.
У оставшихся настроение было подавленное. Каждый чувствовал, что произошло нечто важное, могущее окончиться крайне печально. Лавишев, взяв случайно оказавшиеся лишними и лежавшие на столе два червонца, подкидывал их, стараясь принять беспечный вид: верный себе во всем, он и при данных обстоятельствах не хотел изменить своей светскости. Назарьев молчал, угрюмый, почти страшный, и его глаза поблескивали. Свияжский, заложив руки за спину, прохаживался с растерянным видом.
Откуда-то из-за выступа печки, где укрылся Михайлыч, доносились чуть слышные сетования:
— И все через меня, старого черта! Вот натворил-то, окаянная моя голова.
Маша беззвучно плакала.
Спокойнее всех был сам Александр Васильевич. Он даже чувствовал себя почти довольным.
«Добрался я таки до этой канальи!» — подумал он и первым прервал тягостное молчание.
— Петр Семенович! Сделай милость, будь моим секундантом. И ты, Женя, — обратился он к Лавишеву и Назарьеву. — Позвал бы я тебя, Николай, да, думаю, неудобно: ведь, он, хоть и не желанный, а все же жених твоей сестры.
— Это верно. Неловко мне, — сказал Свияжский. — А то бы с великой радостью.
— Идет, по рукам! — воскликнул Лавишев, быть может, с несколько напускною веселостью. — Одно скверно — не знаю, как пистолеты заряжаются.
— Научим, — хором ответили военные.
— Что касается меня, то я не только секундантом, а стал бы даже на твое место на поединке, — сказал Евгений Дмитриевич.
— Так и ладно. Господа! — воскликнул Кисельников. — Зря нечего время терять, да и зазорно. Подождем полчасика, да и поезжайте-ка к Дудышкину; пусть укажет своих секундантов, да с ними и сговоритесь окончательно. Мне об одном только забота, как бы все это поскорей устроить: завтра, послезавтра…
— А что же, можно хоть сейчас. Пойду, оденусь, как подобает, да и в путь, — промолвил Петр Семенович, вставая. — Надо в полном параде, так водится. Ты бы, Евгений Дмитриевич, тоже малость пообчистился да подтянулся.
Когда он был уже у двери, к нему кинулась Машенька, воскликнув:
— Постойте! Дайте поблагодарить вас… Была я крепостная холопка, теперь человеком вольным стала благодаря вам. Дозвольте в последний раз по холопскому обычаю поспасибствовать. Больше в жизни никто этого не увидит! — И она, поймав руку Лавишева, плача осыпала его поцелуями.
Будь она обыкновенная крепостная девка, Лавишев отнесся бы к этому случаю вполне равнодушно: он привык, что дворовые, как милости, искали случая поцеловать барскую рученьку, но теперь он смутился.
— Мария Маркиановна!.. Машенька!.. Вы вольная, не годится теперь… Помилуйте!.. Да и что я такого сделал особенного? — пробормотал он и постарался выскользнуть за двери.
И в самом деле ему, эксцентричному прожигателю жизни и богачу, не казалось особенным, что он только сейчас выкинул пять тысяч золотом ради освобождения от крепостной неволи совершенно чужой и мало знакомой ему девушки.
Машенька опять укрылась в темном уголке. В полумраке было видно, как вздрагивали ее плечи от сдерживаемых рыданий.
Следом за Петром Семеновичем собрался и Свияжский.
— Знаешь, Саша, я пойду. На душе так смутно. Уж ты прости. Как-то тяжело среди людей. Горе у меня. После когда-нибудь расскажу. Когда поединок будет, ты мне сообщи, приеду. Бог сохранит тебя. Неужели эта гадина победит? Прощай, друг! — сказал он.
Они крепко пожали руки и расцеловались.
— Ольге Андреевне и вообще, конечно, ни гу-гу, — предупредил его Кисельников.
— Это само собою. Эх, жизнь! А и тяжела же ты. Прощайте, Мария Маркиановна.
Девушка протянула ему дрожащую руку.
— И все из-за меня, — пролепетала она всхлипывая. — Только зло одно людям… Сгинуть бы мне, помереть. Крепостная девка, а что натворила.
— Полноте! Вы теперь не крепостная. И зачем себя зря изводить? Вы успокойтесь. Мы еще будем с вами развеселые песни петь. Все пройдет, все устроится! — сказал Свияжский и ушел.
Вскоре после его ухода пришел Лавишев, одетый в раззолоченный придворный мундир.
— Я готов. Едем, Евгений Дмитриевич. А ты даже и парика не поправил? Ишь, он у тебя набок съехал. Поди хоть припудрись, — заметил он Назарьеву.
— Ладно, и так сойдет. Ехать так ехать. Я думаю, он еще секундантов не нашел.
— Ну, хочешь быть чучелом, твое дело. До свидания пока, Саша! Мы живо.
Они ушли.
Тихо стало в комнате. Нагоревшие сальные свечи пускали, коптя, дрожащее, длинное пламя, кидавшее неровные, трепещущие тени. Слышны были всхлипывания Маши и тяжелые вздохи Михайлыча.
Александр Васильевич присел к столу и задумался. На душе у него было смутно. Он тяжело оскорбил человека. Правда, этот человек был скверным, недостойным имени человеческого, но… Сталкиваясь с этим «но», Кисельников чувствовал словно угрызения совести.
«А если бы меня так? Ведь после этого прямо-таки жить нельзя», — мелькнуло у него в сознании.