Растрёпанный Григорович, теснясь и толкаясь, раскинул длинные руки для пьяных и, стало быть, слюнявых объятий, но, взглянув на него, очень трезво взглянув, отступил, сорвал с головы измятую, небрежно сидевшую шляпу, взмахнул не то шутовски, не то с комическим торжеством и громко, быстро, высоким фальцетом стал напыщенно-вежливо говорить:
— Простите, Достоевский, что поздно, это Некрасов, я вам говорил...
Закрыв дверь за собой, по-хозяйски задвинув засов, Некрасов шагнул вперёд, слегка отстранив Григоровича, и хрипло, полушёпотом произнёс:
— Поверьте, Фёдор Михайлович, я отговаривал... и очень рад, я счастлив познакомиться с вами.
Он уловил наконец что-то странное в их голосах. Вином от них как будто не пахло. В разгорячённых трепетных лицах не видно было этой дурацкой пьяной застылости, а осмысленные глаза сияли как будто пламенным чувством, и он всем настроением этой тёплой июньской кончавшейся ночи почти угадал, что случилось у них, но не посмел ничего понимать, даже застыдясь своего подозрения, опять испугался, что всё это навыдумывал, понял неверно, и, остерегаясь попасть в недостойное положение, совсем растерялся и протянул дрожащую руку.
Некрасов до боли стиснул её небольшой, но крепкой мускулистой рукой и тем же хриплым, натужным, неестественным полушёпотом заспешил:
— Извините, вы извините... это было... я не мог его удержать...
Григорович радостно швырнул шляпу на крюк и, тряся кудрями, опуская руки в карманы клетчатых брюк, торопливо принялся объяснять:
— Вы сами виноваты, вы, Достоевский... ваше появление... это же настоящий успех!
Некрасов, сдёрнув фуражку, стиснув её в кулаке, извинялся низким, будто сорванным, болезненным голосом:
— Ведь уже четыре часа, никак не меньше, если не больше... я ему говорил... вот... двенадцать минут-с...
Григорович вскрикнул, схватив Некрасова за плечо, наклоняясь над ним:
— Но пройдёмте, пройдёмте!
И они, уступая друг другу дорогу, давя ноги, толкаясь, прошли в общую комнату, забыв в прихожей свечу, но в комнате она была не нужна, рассвело.
Он в беспокойстве сел на диван, вопросительно разглядывая то одного, то другого.
Некрасов, держа на ладони часы, тотчас опустился на стул, фуражку надел на колено и, кивнув Григоровичу, попросил:
— Так ты расскажи...
Уже наступало безмятежное ясное летнее утро. Первое солнце улыбчиво блестело в верхних стёклах противоположного дома.
Григорович нервно шагал у окна и громко, восторженно говорил:
— Прихожу к нему, приношу рукопись и прошу, чтобы сел и послушал. Он собирался делать неотложный визит, огрызнулся, потом согласился: «Хорошо, говорит, с десяти страниц будет видно...»
Обращаясь к нему, Некрасов горячо перебил:
— Нет, что же ты, это я объясню, у меня это принцип такой... это надо же понимать...
Григорович досадливо отмахнулся:
— Да знает он принцип твой, я ему объяснял.
Некрасов, всё ещё взвешивая часы на раскрытой ладони, упрямо мотал головой:
— Нет, погоди, я читаю, Фёдор Михайлович, из десяти разных мест по странице и вижу, стоит ли дальше читать или лучше бросить совсем, дребедень. В этом принципе для вас лично обидного нет!
Григорович рассмеялся необычно, визгливо, как никогда не смеялся, должно быть торопясь продолжать:
— Полно, Некрасов, какая обида, он же свой человек, говорил я тебе. Стали читать...
Он уже слышал и понял по неестественным их голосам, что на них его повесть произвела впечатление, но это заурядное выражение «стали читать», прозвучавшее так прозаично, вдруг поразило его, он весь сжался, сиротливо ожидая дальнейшего, как приговора, но не хотел показывать этого и, заложив ногу за ногу, обхватив руками колено, сосредоточенно устремился перед собой, плохо видя, что делали его собеседники. Всё плыло и совалось в глаза по кускам. То утро разгоралось всё ярче, то Некрасов, сидя боком на стуле, всё держал на ладони часы с тонкой поднятой крышкой, то Григорович стоял перед ним, широко улыбаясь длинным чувственным ртом, восторженно повествуя:
— Ну, известное дело, прочитал я десять страниц, как он велел, остановился по уговору, а он сухо так говорит: «Пожалуй, говорит, давай ещё пять или десять». Я ещё прочитал, смотрю на него. Тогда он молча взял вашу тетрадь от меня и стал читать деревянным остановившимся голосом. Только голос-то слаб у него, он скоро устал, я беру у него, продолжаю, он, отдохнувши, снова берёт от меня, и мы всё время чередуемся с ним. Он читает, где смерть студента, вдруг вижу, когда отец за гробом бежит, голос у него прерывается, раз и другой, и вдруг не выдержал он, стукнул по тетрадке ладонью, кричит: «Ах, чтоб его, чёрт побери!» Это он про вас-то, про вас! Это он-то, холодный, замкнутый, точно на ключ, почти не сообщительный близко ни с кем! Ну, вижу, пробрало его. А он задыхается и не может читать.
Щёлкнув крышкой так неожиданно громко, что вздрогнули все, сунув часы в жилетный карман, Некрасов протянул к нему смуглую руку, словно прося подаяния, и признался сдавленным голосом: