Странное, непонятное, невозможное дело: свобода объявлена была уже седьмой год, порхали надежды, принимались установления самые дельные, а свобода точно не шла никуда, так что почти решительно всё оставалось по-прежнему, как будто эту свободу никто действительным образом и взять не хотел или, напротив, не хотел никто дать, а всё как будто оставалось главнейшим желанием только одно: а вот схватить бы самый жирный кусок, да к себе бы в нору, да зажить бы на этот жирный кусок припеваючи, вот как люди живут, особенно т а м, то есть в сладчайших и мечтательных неродных палестинах. Так и пронзало старинной, давно накалившейся ненавистью и непроходимой горчайшей тоской: какой бы безобразной она там ни была, она, милая, оставалась Россией, и жить без неё ещё пуще было нельзя.
Ах, какое тяжкое пало на него одиночество, точно он от всего, от всего отвязался, от самой почвы отпал, от насущной родной канители, от всех этих наших семейных текущих проблем, без которых какой же роман, что же толку-то в нём, такая, скажите на милость, беда!
Он бросил газеты, взглянул нелюдимо, и чьё-то большое лицо за три столика от него показалось как будто знакомо, он сердито кивнул, проходя мимо, лицу в большой бороде и стремительно вышел на улицу.
Уже светили толстые пучки здешних газовых фонарей. Жирной разодетой рекой текла под фонарями толпа, громко говорившая на трёх языках, свободные граждане свободной Женевы, благополучные, равнодушные сердцем к тому, что есть ещё где-то на свете несчастье, и, лишь только подумав об этом, тотчас увидел самодовольные кулебяки сытых, бесчувственных лиц, которые равнодушно молчали, равнодушно болтали и скалились, опять равнодушно, точно бы извещая весь мир:
— Мы накопили много денег! У нас много прекрасных вещей! Мы самые сытые и потому самые счастливые в мире!
Фёдор Михайлович почти побежал, один среди них, страстно желая лишь одного: мгновенно спрятаться, скрыться, уехать, провалиться сквозь землю. Нет, помилуйте, это как же не стыдно-то им?
Рванув дверь, он хрипло крикнул с порога:
— Давай уедем, Аня, отсюда! Зачем я здесь, в этом прекрасном так называемом далёке? Всякий, всякий нынче быть обязан в России, обязан делать в ней что-нибудь, и главное, главное, на смысл на здравый всем нам напасть! Давай вернёмся домой!
Она подняла на него свои милые чужие, заплаканные глаза:
— В долговую тюрьму?
Он не расслышал её слабый голос и только понял этот отчуждённый и отчуждающий взгляд:
— У нас там понятия все перепутались, какое-то словно недоуменье. Свобода, свобода, а сами в материальное все погрузились, а это же яд, смертельнейший яд для души. Какая в материальности может заключаться свобода? Только одна: наживать, наживать! Свобода, таким образом понятая, превращает человека в скота, в плотоядное зверище, в подлеца. Не перебивай же меня, да, я же знаю, и все здесь такие, я сам тебе сколько раз говорил, да тут хуже в сто раз, все тупые уже, то есть непоколебимо уверены в том, что оно так и надо, что это натура у человека такая, всё себе да себе, а у нас, слава Богу, ещё до сей поры бессознательные все подлецы, то есть ещё сознают, что нехорошо плотоядным-то быть, что стыдно в скоты поступать, что человеку-то надобно, сверх того, что-то ещё.
Она повторила как-то бесцветно, даже беззвучно почти:
— Там тебя, Федя, сгноят за долги, а у нас всего двадцать пять франков осталось, на что же ехать-то нам?
Он опустился у самого входа на стул, согнулся, точно переломился в спине, обхватил руками горящую голову и весь точно замер в безмолвном отчаянии, сознавая только одно: безысходность, одна голая безысходность кругом.
Оставаться нельзя и уехать тоже нельзя. Необходимо без промедления писать и писать, и невозможно ни о чём писать на чужбине. Он весь в долгах, кредиторы ловят его, он обманывает, в сущности, честных людей, которые имели неосторожность, даже из гуманных, может быть, чувств, одолжить брата его и его самого на честное и благородное дело, которое бесславно и неожиданно так провалилось. Человек он был честный, и он был мошенник, пусть мошенник невольный, да всё же мошенник. Он оправдывал себя и не находил никаких оправданий. Вот те, за окном, всегда и во всём оправдают себя, да он их паршивой логикой жить не умел, не хотел и не мог, пропади они пропадом всё.
Бешенство им овладело.