К тому же его грыз и грыз неразрешимый вопрос, от которого ничто не писалось и не могло писаться как следует. Ну, он даже мог согласиться с Белинским, что герой «Двойника» просто-напросто характером слаб, болен, обидчив, свалился с ума, это даже, в одном отношении, ничего не меняло. Человек этот был всё равно обречён на страдания, хотя и выставлял иные причины, которых не приметил никто. Пусть не приметили, это ему опять всё равно, а вот человеку-то как же, так и страдать, положим, даже и оттого, что характером слаб, что природа с ним подгуляла? Чем же человеку помочь, он же для того и писал, не для славы и денег одних, хотя и славу страсть как любил и деньги были нужны позарез. Как восстановить человека, потерявшего цельность души? Как избавить от жутких страданий того, в ком нравственный закон поколебался и сдвинулся с места? И даже тот, кто, положим, просто-напросто от рожденья характером слаб, что же, так и обречён извечно страдать, быть обижен, обруган и оскорблён? Вопросы этого толка росли вокруг него частоколом, а он, уже в лихорадке, не проглядывал впереди хоть какой-нибудь крохотной цели. Полно, какая там цель! Мрак и бездна страданья!
К счастью, Белинский, всё ещё пылко любивший его, огорчённый неудачей его «Двойника» едва ли не больше, чем он, убеждённый, что его ошибки от молодости, от недозрелости, от недоразвитости ума, с тем же пылом пустился его развивать. Может быть, и не совсем понимая, какие именно вопросы угнетали и побивали его, тем не менее обладая на истину удивительнейшим чутьём, наделённый необыкновенной способностью глубочайшим образом проникаться идеей, Белинский прямо начал обращать его в социалиста и атеиста, безгранично уверенный в том, что социализм и атеизм заранее ответили на все вопросы человеческой жизни, какие, может быть, и не возникли ещё, но уже разрешены, как только возникнут в будущем из каких-то причин. Страшно горячий и увлечённый был человек и замечательного также ума. Можно сказать, чутьём угадывал истину и потом уже с беспощадной логикой её развивал, так что мало кому удавалось опровергнуть его.
Белинский не колебался нисколько, что человек избавится от страданья одним только равенством, однако не равенством перед Богом, который допустил же неравенство и даже его освятил, сказавши, что, мол, кесарю кесарево, и уже, весь пунцовый, с трясущимися губами, негодующе восклицал:
— Какое имеет право подобный мне человек стать выше всего человечества, отделиться от него пурпурной мантией и железной короной, на которой, как сказал Тиберий Гракх нашего века Шиллер, видна кровь первого человекоубийцы? Какое право имеет внушать мне унизительный трепет? Почему я должен шапку снимать перед ним? Я чувствую, что, будь я царём, сделался бы непременно тираном. Царём мог бы быть только Бог, всеведущий и бесстрастный. Посмотрите на лучших из них: какие сквернавцы, хоть Александр-то Филиппович, когда эгоизм их зашевелится — жизнь и счастье для них нипочём. Гегель мечтал о конституционной монархии как идеале государства — какое узенькое понятие? Нет, не должно быть монархии, ибо монарх не есть брат людям, он всегда отделится от них хоть пустым этикетом, ему всегда будут кланяться хоть для формы. Люди должны быть братья, а не должны оскорблять друг друга даже тенью какого-нибудь внешнего и формального превосходства!
И не равенство перед законом, что в нём, когда несправедливо распределяется общественное богатство, когда один помещается в царских палатах и всё имеет даже для прихотей, а другой теснится, не ведая, чем накормит завтра семейство, и уже стискивал кулаки, потрясая ими со страстью:
— Что мне в том, что для избранных есть блаженство, когда большая часть его возможности и не подозревает? Прочь же от меня блаженство, если оно досталось из тысяч мне одному! Не хочу я его, если оно у меня не общее с братьями моими меньшими! Я не хочу счастья и даром, если не буду спокоен насчёт каждого из моих братий по крови, костей от костей моих и плоти от плоти моей. Говорят, что дисгармония есть условие гармонии. Может быть, это очень выгодно и усладительно для меломанов, но, уж конечно, не для тех, которым суждено выразить идею дисгармонии своей горькой участью.
Ярость овладевала Белинским, и в костлявой груди его что-то угрожающе клокотало:
— Что мне в том, что я уверен, что разумность восторжествует, что в будущем будет хорошо, если судьба велела мне быть свидетелем торжества случайности, неразумия, животной силы? Что мне в том, что нашим детям будет хорошо, если мне скверно? Не прикажете ли уйти в себя? Нет, лучше умереть, лучше быть живым трупом!
Как было этой яростью не проникнуться, когда и сам он ни минуты не хотел оставаться свидетелем торжества неразумия, раздробления человека и человечества и тяжких страданий, выпадавших, как законное следствие неразумия, чуть не на каждого. И он тоже вспыхивал вместе с Белинским, и чувствовал тоже, что лучше уж умереть, чем согласиться на это, и тоже до боли сжимал кулаки, а Белинский срывался на шёпот, щемящий и грозный: