Закружилась, конечно, не так уж и много. Увлекался он всегда сильно, однако трезвость головы не терял. Как ни замечателен был этот первый успех, а он чувствовал себя без надёжной опоры, не в своих этих внешних литературных и журнальных делах, которые, в сущности, обещали принести ему только деньги, но в глубине своего потрясённого духа, который жаждал найти, к чему прислониться.
Решительно вдруг, скорее каким-то инстинктом открыл он ужасную драму современного человека: современный человек был раздроблен в самом нравственном своём существе, во всех своих отношениях к миру, к обществу, к самому же себе, так что в одном человеке заключался и добродетельный и прямо безнравственный человек, начало духовное, бескорыстное, благородное, светлое и начало животное, низменное, эгоистичное, тёмное, жажда уважения к себе и достоинства человека и жажда унизиться и пресмыкнуться ради прибавки к чину и к жалованью, чтобы заслужить уважение, только что проданное за грош, и обрести достоинство человека, только что добровольно брошенное в самую грязь и в ярости растоптанное своими ногами. Открывалось безумное, открывался обыкновенный абсурд. Разбирая атом по атому, он представлял и выпячивал это безумие в своём «Двойнике», и так трудно было вывести, ещё в первый ведь раз, что это не патология, не болезненный вывих ума, как выставилось в известнейшей повести Гоголя, а нормальное состояние современного человека, который состоять изволит именно в здравом уме, что повредился не ум, а повредилась душа, что нравственный закон в ней как-то сместился и роковым образом направился на совершенно другое, так что безнравственное чуть ли не всеми вдруг стало принято нравственным, да, это странное искажение, этот вывих души вывести убедительно было так трудно, что работа всё удлинялась, уже подходили все сроки сдачи в набор, а рукопись всё ещё была не готова.
Однако ещё трудней было то, что ему самому было мало, как делал Гоголь, сказать: вот до какой мерзости мы опустились, Бога забывши, попрекнув таким образом и заставив оборотиться всех на себя, чтобы от стыда и раскаянья возродился в нас человек. Уж этого ни с кем не случилось, как ни попрекнул Николай Васильевич нас Хлестаковым да мёртвыми душами, и надо было искать, как восстановить, как возродить человека, каким образом мог бы двойник превратиться в нравственно цельную, в нравственно здоровую личность.
Вот какого рода опора была позарез необходима ему, и в его нахлынувшей славе вдруг замерещилось что-то. Велика ли была эта первая повесть его, а какой подняла она гвалт, сколько толку и шуму и споров. Литература выходила не шутка, а самое важное дело, не служба из хлеба насущного, а служение ради спасенья всего, что истинно человеческого затаено в человеке, и само собой выводилось из этого заключение, что если и есть у нас не совсем бесплодная, не совсем дилетантская деятельность, так это наша литература. Да, это, разумеется, так, поскольку литература уже вошла в русскую жизнь и приносила плоды, он это видел вокруг, не по тому одному, с каким шумом читали его, но также и в том, как кругом Белинского собиралось целое новое поколение, немногочисленное, однако благонадёжное, воспринявшее всю идею его, сплочённое новыми убеждениями, которые развивались всё ещё вширь и особенно в глубину. Литература таким образом входила органически в жизнь. Белинский был, без сомнения, прав, общество было разрозненно, однако в обществе теплилась же потребность нравственных убеждений. Наступало время роста и воспитания, время самосознания и нравственного развития, которого всем нам ещё слишком, слишком недостаёт. Нравственное очищение и просвещение требовалось нашему обществу прежде всего. Пушкин и Гоголь были полезней тысячи самых жарких политических споров, по силе гуманного, эстетически выраженного в них впечатления, которое проникает неприметно в самое сердце, в самую, самую суть и таким образом формирует гуманного человека. Человека-то гуманного у нас нет, вот в чём беда, господа!
Эту важность литературы, эту важность гуманного слова не один он только заслышал тогда. В кружке Белинского о литературе только и говорили, и всякое явление литературное вызывало среди них жаркий спор. Белинский тотчас пустился с обычным жаром своим, наставляя его по случаю успеха «Бедных людей», развивать идею успеха истинного и мнимого, и развивал её, по обыкновению, так широко, что захватывал всю европейскую литературу, иначе и мыслить не мог.