Сама возможность продолжения уже воспламенила его. Идея казалась ему такой новой, такой необычной, до того ещё не попадалась нигде ему на глаза, что приводила в страшный восторг и наводила тоже на такие сомненья, какие ещё до того не посещали его, так что дней через десять ему не сиделось на месте, он видел, что должен без промедленья и непременно зачем-то явиться к Белинскому, не столько, может быть, для того, чтобы поделиться сомненьями, сколько именно для того, чтобы просто увидеть его.
Он и явился и застал Белинского на диване закутанным до самого носа, с измождённым бледным лицом, с раздирающим кашлем и с жаром в беспокойных глазах.
Белинский был ему рад неподдельно и чрезвычайно, тотчас усадил его поближе к себе, сам сел поудобней, сложивши с коленей листы рукописи вместе с доской, на которой писал вместо крышки стола, и со смехом и искренним удивлением, какую выкинул штуку, бросился повествовать, как жил на даче в Парголове, как решил наконец самым кардинальным образом расправиться с надоевшим своим нездоровьем, для чего каждый день купался в тамошнем озере, несмотря на не совсем тёплую воду, и спал с открытыми окнами один наверху, как окончились эти купанья воспалением в лёгких, как перевезли его в город совершенно полуживым и как Тильман даже за самую жизнь его опасался, да теперь ничего, хоть пока что лежмя лежит, а за работу понемногу принялся, нельзя же без работы лежать, семейство надо кормить, это дело святое, библиографию в номер нельзя не давать, хоть и дикая чушь, заметки на французские азбуки и даже на какое-то идиотское наставленье по шелководству, в котором не смыслит решительно ничего, да вот выдалось время, статья о Кольцове, славный поэт, должна бы и выйти славная вещь, когда бы пообдумать да пообделать её, а взялся с охотой, и тотчас вывел целое наставленье, как ему, ещё новичку, ужиться в этом пошлом мире нашей литературы, совершенно отравленном духом торгашества, рассказавши, к слову, фантастическую историю, как Андрюшка Краевский, мерзавец, иным именем Белинский редактора называть не желал, купив у Кронеберга перевод «Королевы Марго», напечатав, по уговору, в журнале, тут же, без уговора, выпустил роман отдельным изданием и переводчику не уплатил ни гроша, но Кронеберг, на удивление всей пишущей братии, оказался человеком неробким, явился к Андрюшке со сводом законов в руках, пригрозил завести дело в уголовном суде и потребовал тысячу восемьсот рублей отступного, то есть свою законную плату за труд.
— Что же Андрюшка? На другой день прислал ему полторы тысячи, но объявил, решивши того попугать, что отныне сбавляет цену за переводы, так Кронеберг по этой причине потребовал надбавки чуть ли не вдвое, на что Андрюшке не согласиться было нельзя, из страха упустить такого сотрудника, однако же даром потрясение пройти не могло, Андрюшка слёг от потерянных денег и до того истощился, что несколько дней доктора опасались за самую жизнь. Каково? Чем же Булгарин хуже Краевского[48]? Нет, Краевский во сто раз хуже и теперь опасней Булгарина в тысячу раз! Почему? Ах вы, невинный! Да потому, что всё захватил и всем овладел. Кронеберг предлагал Ольхину переводить для «Библиотеки для чтения», а Ольхин ему отказал, рад бы был, говорит, да боюсь, Краевский рассердится на меня. Вам всё это надобно знать, и вот для чего. Вы у нас неофит, новичок, вас попытаются непременно ограбить, так вы не поддайтесь в соблазн, а непременно, ради спасения своей же бессмертной души, за печатный лист требуйте не менее двухсот рублей на ассигнации, понимаете ли вы меня, всенепременно!
И, уже воспламенённый, с тёмным жаром на измождённых щеках, прерываемый кашлем, тотчас перескочил с тлетворного духа торгашества, разлагавшего нашу литературу, на разъединённость, раздробленность живых действователей литературного поприща, которых мало и без того для такого запущенного в образовании и в нравственности общества, как общество русское: