Однако болезнь и усталость были позднее, когда они встречались всё реже, и каждый раз казалось ему, когда он видел его, что болезнь уже сломила бойца, ожесточила, очерствила светлую и чистую душу и залила горькой желчью его доброе, нежное сердце. Воображение Белинского той последней поры, напряжённое и, казалось, расстроенное, может быть, мыслью о преждевременной смерти, увеличивало впечатления в колоссальных размерах и так представляло многие вещи, как способен был видеть лишь он один. В Белинском явились вдруг недостатки, даже как будто пороки, которых в здоровом состоянии, прежнем, не было даже следа, он мог бы в этом поклясться. Явилось вдруг самолюбие, раздражительное и обидчивое до крайности. В журнале, в который Белинский вложил свою душу, но в котором по болезни слишком мало работал, редакция связывала его и уже не позволяла писать серьёзных статей, и оскорблённый Белинский жестоко страдал.
Тот, с которым он познакомился после «Бедных людей», был горячий, светлый, живой. Не полюбить такого прекрасного человека было нельзя, он полюбил, однако сблизились они лишь полгода спустя. Отчего? Слишком прозаическая, простая причина: через несколько дней он отправился в Ревель и в Ревеле, живя в семье любимого брата, тотчас начал писать свою лучшую тогдашнюю вещь, «Двойника», да и Белинский тоже куда-то уехал на лето.
Назад в Петербург он возвращался на пароходе, из экономии средств, поскольку пароходом оказалось дешевле, но сколько непристойностей, гадости, пошлости, скуки и грусти вытерпел он по милости этой унизительной, унижающей дешевизны. Уже предчувствуя это, он поднялся на палубу в самом несносном своём расположении духа. Толкотня была страшная, а тоска расставания с братом и горькой мысли о том, в какое страшное одиночество он возвращался, была ещё невыносимей её. Пароход, задумчиво шлёпая плицами, полз, а не шёл, несмотря и на то, что капитан и помощник выражались именно так. Встречный ветер дул, завывая сердито, и длинные злобные волны хлестали по палубе, то и дело перекатываясь через неё. Он весь невыносимо продрог и иззяб и провёл неописуемо бесконечную ночь, приютясь в тесноте, насыщенной вонью, почти лишась способности мыслить и чувств. Раза три его вырвало, однако от этого легче не стало. Пароход так и швыряло с волны на волну, и эти мучения длились двадцать восемь часов, не стихая ни на минуту. Лишь на другой день в четыре часа пополудни пристали в Кронштадте. На пристани пришлось прождать часа три. Уже в сумерках погрузились на гадчайший и мизернейший пароходишко «Ольга», и тот, натужно пыхтя и давая гудки, часа три с половиной тащился до Петербурга в тумане и в наступившей ночи.
Грустным было его возвращенье. Сжившись за три месяца с братом, которого нежно и верно любил, будто в Ревеле провековал целый век, он в эти страдальческие часы предчувствовал всю свою будущность. Одиночество представлялось ему таким безотрадным, безлюдным, необходимость вновь окунуться в него что-то уж слишком суровой, и если бы его жизнь в ту минуту вдруг прекратилась, он бы, казалось, с радостью умер. Может быть, это было преувеличением в минуту усталости и душевной тоски? Навряд. К тому времени, на двадцать четвёртом году, он решительно знал, что весь этот спектакль, который именуется жизнью, не стоит зажжённых свечей.
Он воротился домой, когда било полночь. Дворник, обрадовавшийся неизвестно чему, вручил ему осиротелый ключ от его шестисотрублёвой квартиры, за которую он давно не платил. Даже чаю он напиться не смог и уснул в таком апатическом состоянии, что не имел желания просыпаться, ни завтрашним утром, и никогда.
Всё-таки утром на свежую голову стало немного полегче. Квартира его оказалась слегка подновлённой. Григоровича и Некрасова ещё не было в полупустом Петербурге, и, по слухам, они должны были вернуться недели через две или три. Он сделал вежливые визиты самым нетерпеливым из своих кредиторов, надеясь хоть этим немного смягчить их жадное желание поскорее получить свои деньги назад, отправился по мелким житейским неотложным делам, однако не сделал почти ничего. К Белинскому сильно тянуло, но он был не в духе и решил пока не ходить. В кондитерской познакомился с вышедшими журналами да приобрёл бумаги и перьев, намереваясь сильно писать, едва схлынет тоска.
Одна мысль неотступно сверлила его: что-то скажет его ближайшая будущность, о дальней он не думал совсем. Его возмущало, что надо работать не только для работы самой, но и для денег, для того, чтобы попросту жить. Нет, о нет, такого рода работа принужденья не любит! Это всё вздор! Художник должен быть абсолютно свободен от всех унизительных мелочей повседневного быта, и, по-настоящему, общество должно бы было его содержать на свой счёт. Что-то будет, что-то ждёт его впереди. Он вдруг терялся, как живой, настоящий Голядкин, и страшился в этих дрязгах себя потерять.
«Двойник» естественно много выигрывал от этого мерзкого страха. Тотчас родились две сильнейшие мысли, и одно новое положение вдруг возникло из них. Он бросился его продолжать.