— Вот он тоже сказал, что умер, умер Христос, так и что? То есть именно: что же из этого следует заключить? Нравственного согласия ведь и без того ни в чём уже нет между нами, всё разбилось и разбивается, по действию высшей-то справедливости, и даже теперь не на кучки, а просто на единицы уже, и главное, ведь иногда с самым лёгким, с самым наидовольнейшим видом, я вот, мол, получше других, у меня в банке сто тысяч, и баста! Ведь и без того веры только в эту самую высшую справедливость, а в идеал-то, в идеал почти совсем не осталось! Куда ж нам идти, когда все враздробь? Ведь нам же дорога, одна общая дорога нужна!..
Он вдруг запнулся, вдруг выдавил глухим низким расслабленным голосом:
— Да, он был таким, непременно был, я это знаю. Таким его видели ученики, видели женщины, стоявшие подле креста, все, кто верил в него... Точно вся помертвелая, наша бездуховная жизнь во всей отвратительной наготе... в язвах лжи, в коросте несправедливости, в гниении вечной корысти, лишённая всякого идеала, обречённая на кучку трупных червей...
Она быстро вставила, чтобы опять успокоить его:
— Выходит, он по совести, он голую правду сказал?
Взяв её крепко под руку, сухо улыбаясь одними губами, куда-то спеша, он стал объяснять, так же низко и глухо:
— Видишь ли, Аня, художники, если только художники, и всегда-то пишут по совести, не по совести такой и не может, сколько его ни гони, на то и художник, может быть, единственная чистая и серьёзная совесть нашего убогого и преподлейшего времени, так вот что же именно в тот момент его совесть ему говорила? Хотел ли он ещё укрепить нашу веру в идеального человека этим зрелищем тления, памятуя, естественно, о нашем предчувствии воскресения, или ещё вернее хотел разрушить её, чтобы уж она и никогда не воскресла? Тут, знаешь ли, замечательный, тут язвительный парадокс, тут, возможно, может быть, и то и другое...
Высказав это, он почувствовал вдруг, что в нём самом что-то резко менялось и двигалось. Всё прежнее словно мельчало и таяло у него на глазах. Он словно подходил всё ближе к чему-то странно большому, огромному, главному, даже дух захватило на миг.
Прислушиваясь зорко к себе, желая всё это скорее понять, не в силах остановить поток своих мыслей, он выговаривал торопливо, невнятно:
— Ведь сам-то Христос что же такое, в конце-то концов? Ведь он воплощённый, ведь он воплотившийся в плоть идеал человека! И вот перед нами художник, бесспорно веривший в этот именно идеал, бесспорно неся этот идеал в своей скорбной душе, наложил на Христа печать умирания, печать тления, печать смерти, почти кощунственно наложил и сумел намекнуть на великую, на величающую истину и всего, и вот нашего-то, в особенности, то есть современного мира! Теперь у нас именно духовное изломано всё, всё прекрасное, ведь так всё вдруг устроилось, что нам заранее отпускаются все грехи, это, мол, высшая справедливость, по ней и живите, ведь в таком случае о своём грехе и думать не надо, да и не осознаешь его, коли так и положено жить, что вот я получше тебя, заслужил и так далее, и через это всё духовное наше, всё прекрасное в душе человека, нравственный закон первейше всего, подвержено величайшей опасности полного уничтожения. Я не говорю, что всё это в самом деле может быть уничтожено! Куда там! Духовность и красота человека извечны, ничему не подвластны, то есть не сможет никто, даже заранее отпустив все грехи, потому что приказ и указ, но, ты заметь это «но», уже сама духовность заражена недуховностью и в самой красоте современного человека заложено безобразие. Я неясно, может быть, для тебя говорю, но я понимаю, я чувствую ясно, это надо писать и писать!
Он в самом деле чувствовал так, он сознавал, какая перед ним вставала огромная мысль, какая тема открывалась неслыханная, но тут же вспомнил, что времени нет на неё никакого, вспомнил проклятые деньги, которых не было ни на труд, ни на что, и вдруг обнаружил, к своему удивлению, что всё это нисколько не останавливает, не отпугивает ею. Время и деньги — какие это всё теперь пустяки! Не пустяки только то, что в нём назревало уже, уже набухало разгоревшейся кровью его. Не пустяки единственно то, что в нём уже раздались голоса.
Ком подступил к пересохшему горлу. Он тяжело, поспешно сглотнул. Он продолжал, различая с трудом, чей это слышался взволнованный голос:
— И вот есть тут, есть один совершенно важный вопрос: как же они все, глядя на этот явственный труп, посинелый, гниющий, смердящий уже, как они по-прежнему верить могли, что непременно, всенепременно воскреснет?
Недоумевал широкий, прозрачный, возвышенный лоб, ввалились тревожно виски, туго бились синеватые вены, и радость, странная светлая радость пробивалась сквозь эту глухую тоску:
— Если смерть так ужасна, если так всемогущи законы природы, ну, вот как дважды-то два, как же одолеть эти законы бессильному человеку?
Он остановился, не замечая, что они тем временем вышли на площадь, взял её руки похолодевшими пальцами, смотрел в упор на неё пронзительным взглядом, тряс её детские руки и спрашивал, спрашивал жадно: