Да, это-то и важнее всего и всё, решительно всё пересилит, что идёт к народу от верхнего слоя, где давно уже высшая справедливость — деньги и чин, мол, заслужил и дано, так и право имею, а нет! В народе есть ещё, есть свои чистые идеалы, сильные, верные, повыше этой высшей-то справедливости, идеалы равенства и добра, а ведь это и главное, чтобы всем нам духом не пасть. Когда-нибудь переменятся обстоятельства жизни, разврат, может быть, и соскочит с народа, а светлые начала всё-таки останутся в нём, незыблемее и святее останутся, чем когда-либо прежде.
Только где же теперь-то возвышенность духа? Благородство характеров где? Красота самоотвержения запропастилась куда? Ведь богом единым почти сделались деньги!
Каждый каждому брат и слуга?
О, уж совсем нет, врагами все сделались всем через деньги!
Кровь стучала в висках. Горячая голова казалась огромной и точно жила сама по себе, а тело не ощущалось совсем.
Он снова напишет, он снова изобразит, как эти гнусные деньги ломают и душат нестойкие души. Именно вся увлекательность, весь интерес будет в том, что у этого человека с таким красивым лицом остались ещё потуги на благородство. Такой не убьёт, не укокошит старушку, не перехватит глотку ножом. Оригинальности, истинной, незаёмной, да и просто духу не хватит, натура-то жидковата, чтобы стать как Раскольников или Вотрен. Этакий все приличия соблюдёт и не вступит в самую грязь, сапоги-то сохранит в чистоте. Этот всеми силами попытается балансировать на самой черте благопристойности и правопорядка. Интриги, наветы, угодливость, тайный расчёт, схороненная подлость.
И какая же тут может раскрыться зловонная мерзость! Какие изгибы! Какой глубокий сюжет!
Вот что выволочь и представить наружу! Да тут для философа, для психолога необыкновенный простор, даже и для пророка.
Аня вдруг застонала во сне.
Он испуганно обернулся, вглядываясь в неё, едва освещённую тусклым светом привёрнутого рожка.
Плед с неё сбился, свисая краем до пола. Она свернулась в калачик, худая и слабая, обхватившись руками за плечи, должно быть, замёрзла совсем.
Он бережно укрыл её снова, но тут же выхватил затрёпанную книжку из бокового кармана, нашарил огрызок карандаша, вывернул огонь до отказа, раскрыл наугад, не разбирая порядка страниц, и торопливо стал бросать на бумагу мелькнувший сюжет.
Огонь дёрнулся несколько раз и погас.
Хозяева «Золотой головы», должно быть, экономили газ.
Зажигая спичку за спичкой, он попробовал наскоро продолжать, но спички то ломались, то гасли, то слишком мгновенно сгорали, буквы лезли одна на другую, сливались слова, и он не в силах был хоть что-нибудь разобрать.
Он в ярости кусал пересохшие губы. Завтра же всё, решительно всё завтра будет забыто. Его память, истощённая страшной болезнью, совсем уже никуда не годилась. Каждое слово, каждый образ, каждая мысль, если не поспеть вовремя закрепить на бумаге, могли потеряться навечно, и сколько, сколько уже было бесследно утрачено им?
Он разделся и лёг и всю ночь до утра повторял, повторял про себя:
«Разорившееся семейство, порядочная фамилия. Очутились в столице. Несмотря на бедность, форс. Главный форс у матери. Мать достойная уважения, благородная, но взбалмошная. Семейство состоит...»
Дойдя до конца, проверив себя, он твердил всё сначала:
«Разорившееся семейство, порядочная фамилия...»
Он уснул уже на рассвете и проспал часа два. Ложась всегда утром, просыпаясь к обеду, он был чересчур возбуждён и не смог дольше спать.
Дождь продолжался. Было сумрачно и прохладно. Аня одна сидела, как мышка, за утренним кофе, кажется боясь шевелиться. Рядом с розовой чашкой лежали румяные булочки, яркое жёлтое масло, стоял в вазочке цветочный коричневый мёд.
Он тотчас вскочил, весёлый и лёгкий, несмотря на погоду, которая обыкновенно нагоняла злую тоску, и почти бессонную ночь, подскочил к Ане, расцеловал в макушку и нестройно пропел:
Вскинув голову, она повернулась к нему. Лицо её было надутым, суровым, капризным.
Засмеявшись, прижав её крепко к себе, он воскликнул:
— Сердитая, хмурая, старая! Сегодня я моложе тебя!
Она проговорила с упрёком:
— Ты спал, а мне было грустно, что ты проспишь долго-долго, а я всё буду одна и одна. Так плохо одной, ты не знаешь.
Ну, это он знал, и ещё он всегда будет спать в это время, а она не привыкла, не поняла, понять и привыкнуть ей мучительно трудно, но придётся, придётся привыкнуть, придётся понять, и он присел рядом с ней, касаясь коленом колена, взял её за хрупкое, совсем детское плечико, посмотрел ей в заплаканные глаза:
— Бедная, ты здесь страдала...
У неё опять навернулись крупные слёзы, она стала сморщенной и совершенно несчастной: