Он схватился за голову и опустился на стул. Боже мой, как он страшно работал тогда, чтобы всех их спасти и ещё вывести свой журнал на первое место. День и ночь, день и ночь, наживая почти беспрерывные припадки падучей, ездил, писал, корпел над корректурами, возился с типографией, едва не падал с ног от усталости, а на него валились долги, о которых он даже не знал, и ему случалось получать временами по телеграфу угрозы и разъяснять, в надежде усовестить, что всё-таки взял он на себя чужие долги, что тем самым спас кредиторов от разорения, от возможности получить каких-нибудь десять процентов и ограничиться ими, что в интересах самих кредиторов дать ему роздых и подождать, пока он обернётся с делами и честно выплатит всё, что должен был брат, но напрасно, усовестить не удавалось почти никого, и он то и дело находил себя на пороге тюрьмы. А тут «Современник» падал ужасно и «Русский вестник», это всё его конкуренты, обращаясь зачастую в сборник статей. И что же? Ужасной работой и потерей здоровья он уже выводил свой журнал на первое место по беспристрастию, по честности литературной и по критическому даже отделу, как вдруг рухнуло всё в один день. Как это ей объяснить? И хорошо ли было бы это всё объяснять?
Он почти застонал:
— Эти деньги, эти подлые, проклятые, преступные деньги! Если бы знала ты, как я их ненавижу!
Она презрительно вставила, скрестив руки, нервно вертясь перед ним:
— Ну, они тоже ненавидят тебя.
Он согнулся, обхватил ладонью пылающий лоб, охлаждая его, уже плохо понимая, что говорит:
— Всё зло от них, только зло. Я бы убил подлеца, своими руками убил, который выдумал их нам на погибель. Ведь они ещё тем ненавистны и подлы, что иным даже таланты дают и до скончания века будут давать, будут, вспомнишь потом. И у меня ведь, у меня-то как похоже выходит на всех, потому что и я вот без них не могу ни жить, ни писать. Ведь будь они сейчас у меня, ведь принеси я тебе те-то, тысячи-то, которые выиграл утром, ведь ты бы не кричала так на меня, ведь я бы был для тебя милый Федя, ведь вот что бы тогда было с тобой. Ведь уже почти для всех они стали кодексом нравственности, ведь они меряют всё, они всё позволяют, и как тут я-то выгляжу, чёрт подери. Ведь теперь жажда всех обуяла, одурели совсем, хватают, тянут и копят, главное, копят. И мне ведь, Аня, тоже надо копить, надо оставить что-нибудь детям, и это тоже мучит меня. Но ты ведь лучше их, Аня, знай это, ведь ты можешь, можешь понять, ты можешь перенести, я предчувствую и с самого начала предчувствовал это.
Она отшатнулась, и вместо лица он увидел лишь страшную яму кричащего рта:
— Да пусть я лучше буду хуже, пусть не будет меня ничтожней на свете, а я буду обеспечена и спокойна!
Он тоже в ужасе от неё отшатнулся, чуть не свалившись со стула:
— Вот что ты сказала, вот! Поэтому и жить стало плохо, жить стало скверно, Аня, невозможно всем жить. Человек может сгнить и пропасть, как собака, и хотя бы тут были братья единоутробные, так не только своим не поделятся, но даже и то, что по праву бы следовало погибающему, постараются всеми силами ухватить, и даже то, что свято. «Всякий за себя, один Бог за всех!» Вот удивительная пословица, выдуманная такими людьми. Им твердят две тысячи лет, и раньше ещё, что человек человеку брат и слуга, но нет, никто не становится от этого братом! Нет, человек ещё подумал, да и ещё переделал, он теперь говорит: «Всякий за себя, всякий против тебя, один Бог за всех». И ты хочешь, именно ты, чтобы я тоже жил по этой гнусной пословице, чтобы я бросил в беде и оставил тех без копейки? Чтобы я, я? Да разве я-то это могу?
Она засмеялась, язвительно подтвердив:
— Ты не можешь, ты, конечно, не можешь, ты оставляешь без копейки только меня.
Он голову опустил, чтобы не видеть её, он уши зажал, чтобы знать её только в благородной её чистоте, которая в ней была и за которую он её страстно любил, и тихо, со злостью шептал:
— Как унизительна бедность, как оскорбительна, даже преступна! Бедность гадит, изматывает, она истощает и самую сильную, самую стойкую душу! Вот пусть душа горит благороднейшими порывами, пусть осенён ты единственным гением, какого и никогда на земле не бывало, и стоишь пред свершением подвига, неслыханного, может быть, в истории человечества, но бедность обрывает тебя, взнуздывает железной уздой, стальными шпорами шпорит, шпорами людского презрения, унижает, шипит: погоди, погоди! Ведь герою и гению надобно жрать и новые сапоги, твои-то совсем исхудились. Где возьмёшь пять рублей на обед и подмётки? И силы, назначенные на подвиг, на не созданный доселе шедевр, уходят бесславно на добывание этой горькой, этой немилосердной пятёрки. И золотая посредственность с тугим кошельком, поглядывая с усмешкой и свысока на твои истерические усилия едва-едва прокормиться, клеймит тебя стервецом, неудачником и сукиным сыном. И любимая женщина вторит этой жалкой посредственности, не желая понять высокого твоего назначения!