— Другой! Да ведь его без узды-то, по этим нынешним нашим понятиям, может быть, даже и быть не должно, а ежели он всё-таки существует вопреки нашей воле и нашему умыслу, так именно, стало быть, для того, чтобы предоставить вам восхитительнейшую, гнуснейшую из возможностей покрасоваться собой без всякой заслуги, собственным вдохновиться величием, что ли, какой-то непогрешимостью, то есть именно тем, что вот я-то и есть лучше всех, глядите и знайте, не то! И ведь никакого предела нам нет! Уличи нас с фактами прямо в руках в пресквернейшей пакости, мы же лгать начинаем, что никогда и ничего подобного с нами и не было, а если всё-таки было, ведь факты-то против нас, факты прямые, так и в этой гнусности другой виноват. Боже мой, утрачена честь, ни малейших понятий о долге, сам бы сыт, сытость одна у всех на устах и в мечтах, я думаю, даже во сне. Ври, воруй, наживайся напропалую, лишь бы жрать без конца, в три утробы, до свинячьего визга. Ведь для чего все мы живём, то есть целое общество? Для каких высоких материй? Ведь мы для утробы живём, это наш кругозор. И я вас спрошу, если, конечно, позволите мне, как тут можно жить и можно ли, главное, можно ли тут жить человеком? То есть я хочу вам сказать, можно ли тут жить без примера, без твёрдого стержня в душе, который без примера едва ли возможно, да и невозможно иметь? Это не только вопрос, нет, что вы, нет, это первейший, это всех вопросов вопрос!
Лицо его заметно бледнело, кровь уходила даже из губ. Он нетерпеливо смотрел на Тургенева и требовал взглядом, чтобы тот ответил как можно скорей, точно этот скорейший ответ мог немедленно прояснить именно то, что нащупывал он, но всё ещё не нащупал, а было тепло, очень тепло, как в детской игре.
Под этим немигающим пристальным взглядом Тургенев снял ногу с колена, медленно подался вперёд, и упавшие с носа очки мерно закачались на чёрном шнурке, близорукие глаза, лишённые их, смотрели испытующе, осторожно, словно следили за ним и ждали чего-то, а голос был ясен и тих:
— Вы, разумеется, правы, Фёдор Михайлыч, народная жизнь переживает теперь период внутреннего, хорового развития, разложения и сложения, я бы сказал. От этого на поверхности её вонь и пена, пена и вонь. Только мы-то с вами что можем тут сделать? Ни мне, ни вам и никому другому она не подвластна. Какие примеры? Она себе прёт да прёт, куда вздумает, да и баста! Сегодня нужны ей помощники, а не примеры, не вожаки, она сама отвергает любые примеры, любых вожаков и отыщет помощников, а не отыщет, так и без них обойдётся, как и без нас с вами, сама собой проживёт. И лишь тогда, когда этот период внутреннего разложения и сложения завершится, снова появятся, опять-таки сами собой, крупные, оригинальные личности, вожаки или, если хотите, примеры. В наше время речь идёт о хлебе насущном. Вот я и попробовал изобразить такого помощника, который, не мудрствуя лукаво, просто умел бы добросовестно землю пахать. Самый нужный, поверьте, народному быту, и если хотите, тоже герой, вот уж точно, герой нашего разбродного времени. Другого я, по совести, показать не хотел и не мог.
Он побледнел окончательно, и глаза его засверкали. Он уже еле сдерживал закипающую горячность, но каждое слово Тургенева, такое рассудительное, такое обдуманное, такое спокойное, вся эта большая фигура, эта кристальная ясность плавной продуманной речи, даже чуть заметное колебание взблескивавших стёкол узеньких интеллигентских очков обжигали его. Он уже твёрдо, непоколебимо верил теперь, что его жаждущая, горячая мысль о примере нравственной жизни абсолютно верна, очевидна и больше не требует никаких доказательств. Оставалось не столько разбить, опровергнуть противника, как он всё острей ощущал, да, противник, противник, не единомышленник и не друг, сколько вышутить, высмеять, но всё же противником этим был не кто-нибудь, а Тургенев, которого он слишком всё-таки уважал и которого высмеивать ещё не решался, и он придерживал себя ради этого уважения и старался говорить просто, отчётливо, без иронии и сарказмов, которые, обжигая его, так и клубились в мозгу, и только в его страстном стремительном полушёпоте прибавлялась осиплость:
— Но почему, почему и кто же это сказал, что я должен непременно зависеть от времени? Да ведь настоящая минута пройдёт, жизнь не задержится, не встанет на ней, сами же вы говорите. И если она тогда-то, как вы уверяете, и потребует пример для себя или, как это вы говорите, вождя, так, следовательно, он, этот пример чистоты, пример великого сердца, необходим и теперь, даже в особенности теперь, иначе откуда же его завтра возьмут? То есть вот хлеб насущный получат, этот добросовестный хлебопашец, и тут же вот вам благородный пример? Из какой же субстанции вылепят, а? Нет, разумеется, это бесспорно, необходимо! Я на этом стою! А у вас, простите, какой-то господин едет в европейском вагоне и осуждает всех и решает, что всё это дым, нехорошо!