Читаем Игра. Достоевский полностью

Тургенева он всегда представлял себе безмятежным счастливцем, которому жизнь при самом рождении дала всё, чего можно только желать от неё: тончайшую поэтичность, глубокий талант, прекрасное происхождение, ум, почти уникальную образованность, обеспеченность, наконец, а тот, обнаруживалось, погубил это всё своими руками, превратясь зачем-то в бесприютного, чужого скитальца, оторванного от почвы, как от дерева лист, и теперь вот гонит его по Европам его собственная неприкаянность и собственная тоска.

Как было не злиться, как было не выходить из себя? И он страдал за него, и злился, и выходил из себя, и в то же время с робкой радостью ощущал, что огромная идея, пригодная, может быть, для настоящего, большого романа, которая клюнулась на скамейке, когда он слушал и разглядывал тоже тоскующего, казалось, надломленного Ивана Александровича Гончарова, и которая неожиданно закрепилась здесь, в первую минуту встречи с Тургеневым, подставлявшим ему для поцелуя розоватую щёку, вдруг окрепла и разрослась, ещё как будто неясная, плохо понятная, но уже начинавшая принимать почти определённые, зримые формы, втягивая в себя каким-то образом и мысль о заточенном в крепости императоре, и мелькавшую идею современного самолюбивого человека, страстно жаждущего встать над другим хоть на ноготь, на волосок, и что-то ещё, что он, кажется, чувствовал, но не мог бы выразить словом.

Ему захотелось всему-всему сосредоточиться на этой огромной, самой важной идее, чтобы не потерять, не дай бог, чтобы поскорей рассмотреть, осмыслить и, натурально, сто раз проверить её, но это просившее слёз сострадание, эта зубы сжимавшая злость, его охватившие помимо желания, страшно мешали ему, и он сердился опять и опять, что пришёл зачем-то сюда выслушивать этот старчески-ребяческий вздор, тут же резонно напоминая себе, что без этого глупейшего вздора у него не было бы сейчас, может быть, никакой настоящей идеи, которая как будто годилась в настоящий роман, и всё равно раздражённо сердился на обмякшего, сиротливо умолкнувшего Тургенева, что тот разжалобил его этой своей душевной беспомощностью, но сердился скорее за то, что эта беспомощность обязывала его продолжать этот тягуче-бессмысленный, ненужный почти разговор, а не ломать голову над мелькнувшей идеей.

Он облизал пересохшие губы и раздражённо воскликнул:

   — Но ведь вы же художник, Тургенев, вы же погибнете здесь без настоящей работы из-за этих проклятых немцев и королев! Посмотрите на ваше прошедшее, подумайте, что вас ждёт впереди!

Весь обмякнув, поникнув, с прядью мягких седых волос на опущенных книзу глазах, Тургенев словно бы машинально пытался отбросить назад эту мешавшую прядь, но волосы падали снова, всё больше растрёпываясь, мешая смотреть.

Он видел больше всего по этому машинальному жесту, что Тургенев внутренне в самом деле изломан, избит этим всеобщим непониманием, которое со всех сторон, как стая голодных собак, обрушилось на него, вдобавок издерган своим одиночеством, обессилен, а мозг-то, мозг-то продолжает работать, работать отчётливо и широко, и потому так спокойно, так внятно звучит изнемогающий голос:

   — Да, это верно, вся жизнь почти позади, но я не могу вам сказать, с каким, собственно, ощущением гляжу я в прошедшее. Мне своё прошедшее не то что бы жаль, не то досадно, что оно вот прошло, прокатилось, исчезнув почти без следа, и не думаю я, что мог бы лучше прожить, если бы оно повторилось. И вперёд не страшно смотреть. Заглядывая вперёд, я сознаю совершение каких-то вечных, неизменных, но глухих и немых немилосердных законов всеобщего бытия, всевластных надо мной и над всеми, и в этой всеобщности бытия маленький писк моего беспомощного сознания так же слабо звучит, как если бы я стал лепетать своё «я, я, я» на берегу океана. Муха всё жужжит, а через мгновение жужжать перестанет, и зажужжит та же муха, только с другим носом, и так вот во веки веков. Брызги и пена реки времён...

Эти бессильные рассуждения о вечных и холодных законах, лишённые веры, лишённые жара души, окончательно разозлили его, и он возмутился:

   — Да вы что же живым-то в могилу? Как же? Люди жить должны, долго жить! У меня вот, знаете ли, порой-таки мелькает глупенькая, грешная мысль: ну что будет с Россией, коли мы-то, последние могикане, помрём, если вот забудут об нас?

Тургенев, не взглянув на него, усмехнулся:

   — Непременно забудут, а Россия, хорошо ли, плохо ли, обойдётся без нас.

Он засмеялся коротко, сухо и властно, настойчиво продолжал:

   — Ну разумеется, и я при этой мысли сейчас усмехнусь про себя, а всё-таки, всё-таки вы о России думайте чаще, Тургенев, нам о ней, о ней чаще надобно думать, и тогда будет в душе это чувство, что мы должны, мы обязаны долго жить для неё и для неё же что-нибудь делать, неустанно делать что-то насущное. А вы ли не деятель, господи, вы-то!

Тургенев выпрямился, справился наконец с непокорными волосами и громко сказал, словно ожил:

Перейти на страницу:

Все книги серии Русские писатели в романах

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза