И мы пошли. По Екатерининской, которая Карла Маркса, по Дерибасовской, которую не переименовали, по Красной армии, которая совсем скоро, месяца два спустя, снова станет Преображенской, по Пушкинской, по Гоголя, по Ленина – Ришельевской, по Бебеля, которая Еврейская, по Троицкой, которая еще совсем недавно была Ярославской.
Мы шли по Одессе, и вокруг вырастали необарочные фасады с могучими атлантами и соблазнительными кариатидами, и приходилось идти с задранной головой, чтобы отдать должное воображению зодчих. Цвела акация, сквозь густую листву платанов пробивались лучи солнца, свечки каштанов, как нарядные елочки, стремились к небу. Одесса была похожа на Париж, на Барселону и на Баку, в которых я никода не бывала. У Оперного театра бил фонтан. Скульптурная композиция смеющихся мраморных детей ловила струю, выстреливающую изо рта лягушки. Чугунный якорь намертво прирос к земле. Лаокоон сражался со змеями. Скифские бабы грозно наступали со стен археологического музея. И Пушкин был когда-то в Одессе пыльной. А кто, собственно, в ней не был? Истрийские мореплаватели направляли ладьи к берегам Северного Причерноморья, и были ясны небеса. На качающемся Тещином мосту я увидела одну беременную женщину. Я представила себе, что она беременна близнецами.
В голове запело: “Асседо благословенно, Асседо благословенно”. Кажется, я даже забормотала это вслух, но не уверена.
– У нас так и не случилось официальной встречи для подведения итогов. – Тенгиз уселся по-турецки на плиты беседки в Уголке старой Одессы. – Представь себе, что мы в Деревне, в кабинете мадрихов. Как прошел твой год, Комильфо?
Он что, опять издевался?
– Почему я постоянно должна все тебе рассказывать? Почему ты не можешь хоть один раз что-нибудь рассказать мне?
– Почему не могу? Могу. Что тебе рассказать?
– Что-нибудь о себе.
– Ладно.
И Тенгиз рассказал мне о том, как он потерял Зиту и что с ним после этого происходило.
Он оказался хорошим рассказчиком, он так рассказывал, будто говорил не о себе, а о каком-то своем близком друге, которому сопереживает, но не отождествляется вполне. Может быть, поэтому эта история меня коснулась, тогда как все остальное, происходящее непосредственно со мной здесь и сейчас, будто вовсе меня на касалось.
Он умолк, когда дорассказал, как Фридман завязал ему глаза и обматерил охранника.
А пока он молчал, я поняла, что он уже очень давно узурпировал главную роль в моей личной истории, стал ее главным героем. Как так получилось? Я не знаю. А имя ему я так и не придумала.
– Когда ты вернешься? – вдруг спросил Тенгиз.
Этот вопрос, который до сих пор не был задан вслух, застал меня врасплох.
– Ты ведь вернешься в сентябре? – переспросил он, а потом как утвердил: – После летних каникул.
И было нечто в его тоне, что мне не понравилось.
Наступили сумерки, решетка беседки отбрасывала на его лицо причудливую тень.
– Я уже вернулась, – я сказала. – Сколько раз человек может возвращаться?
Ответа не последовало.
– Не надо было врать мне про чемоданы, – я сказала. – У меня вся жизнь в этих чемоданах. Все мои вещи и подарки для родителей Натана и Алены. Это безответственно.
– Вся жизнь в чемоданах, – повторил Тенгиз. – Именно так.
И тут у меня вырвалось само:
– Я не вернусь в Деревню.
– Ты серьезно? – спросил Тенгиз.
– Серьезно, – ответила я, сама удивляясь, потому что еще минуту назад я этого не знала.
Но теперь поняла, что знала уже давно, уже тогда, когда собиралась обратно в Одессу и упаковывала в общаге чемоданы.
В семнадцать лет мама могла оставить своих родителей, но в сорок с лишним не могла бросить осиротевших свёкров. В свои шестнадцать я не могла покинуть свою овдовевшую маму. Это было бы безответственно. Я же ей обещала. Я ей сказала: я буду с тобой.
– Я не вернусь в Иерусалим, – повторила я, чтобы самой себе поверить, и даже добавила для вящей уверенности: – Никогда я не вернусь.
И так печально и даже трагично прозвучало, что я пустила скупую слезу.
Я посмотрела на Тенгиза, но он на меня не смотрел. Он сказал:
– Вот поэтому я и соврал тебе про чемоданы. Расставаться тяжело, тяну время. Идем домой.
И мы пошли домой.
На следующее утро мы встали. Но поскольку мы и так толком не сидели, особых перемен не наступило. Бабушки ругались на кухне по поводу преимущества котлет – на пару или жареных, – пытаясь перещеголять друг друга в интеллигентности. Мама мыла пол, Кирилл вытирал пыль, дед делал вид, что читает газету, а дед Илья метался по квартире и восклицал, что больше не может пребывать в бездействии, и считал, сколько денег мог бы заработать, если бы уже завтра крутил баранку, а не тратил целый день на перелет. Тетя Женя пыталась уговорить меня вернуться с ними завтра в Израиль, она прямо сейчас пойдет в турагентство и купит мне обратный билет. Мама, хоть и прекрасно все это слышала, никак не реагировала.
С мамой была проведена серьезная агитаторская сионистская работа, но еврейские корни родителей моего отца все еще не были найдены, так что разговоры эти были в пользу бедных.